Михаил Александрович Шолохов




 

 

Валериан Карасик и не предполагал, как быстро и ловко он, гомельский искусствоведец, вчерашний нищий студент Академии художеств, вонзится в интеллектуальную, не бедную, кстати, деньгами, элиту Ленинграда. Без звука! Уже два раза пил в одной компании с Эдуардом Хилем и самим Броневицким. Побывал во всех престижных кабаках города. И не единожды. Нашел и “свое” кафе, так называемую “Щель” от ресторана “Астория”. Определил свой стиль работы. С утра – отметиться в филармонию – потом “Щель” – коньяк, кофе, и деловые переговоры. Спор в основном шел о том, какого исполнителя каким печатать на концертной афише. Если буквами пожирнее и покрупнее – Карасик брал “четвертной”, если по жиже – “пятнаху”, за общую строку и за нее, бедную, получал пятерку. Не хило!

Конечно же, при встрече со Жданом Карасик подал информацию о себе расширенно, по желаемой, полной программе. Никаким отделом в областной филармонии он не заведовал. Был обыкновенным редактором, но и этой должности там вполне хватало, чтобы всегда иметь наличные деньги. Это обстоятельство подействовало на него необыкновенно живительно. Он словно выше ростом стал, не говоря уже о том, что как-то снизу вверх взирает на собственное отражение в зеркале. Именно тот мужик на стекле с клочьями пены по щекам внушал ему, оригиналу, робость и почтение! Карасик даже порезался.

Дом стоял у него, как полная чаша. Ханночка любила его без памяти.

Она, стерва, в театральный институт поступила, как через губу переплюнула. Полный ажур кругом! Карасик понимал это, как выход на твердый, надежный уровень, с которого уже не оступишься вниз.

Работа оставляла Карасику много свободного времени. Александр Иванович Тверской, рабби благодетель, кулем лежал себе в кладовке и особыми хлопотами не досаждал. Попеременно Карасик с Ханночкой раз в сутки вливали в него чашку жидкой каши и выносили утку и судно. Масон на удивление даже вонять стал меньше! “Дух, девочка моя, он все пересилит”,– выразился по этому поводу Карасик. Заходил как-то к Тверскому посетитель. Назвался коллегой. В щегольском плаще тонкой черной лайки. С лица не понять кто. То ли старая баба, забывшая намазаться, то ли молодой мужик после недельного запоя. Грива жестких, прямых, совершенно конских волос на голове. В потемках чулана битый час он водил перед носом Александра Ивановича пальцем, даже, кажется, колол его иголкой то там, то тут. Ничего, не добившись, повеселел, дал на прощание визитную карточку с телефоном. “Когда потухнет,– странно так выразился о смерти,– позвоните, я все сделаю!”

В будние дни рано утром Ханночка уходила к себе в институт на Моховую улицу. Карасик, оставшись один, бродил из комнаты в комнату – искал. Что, сам не знал. Так, на всякий случай. Ковырнул однажды, не замеченный прежде, чемодан из-под бывшей кровати Александра Ивановича – папки, одни папки, целая канцелярия чуть ли не дореволюционной поры. На одной непонятная надпись – “Ротацизм”. Любопытен Карасик был, как бездомный кот, сунул нос. Ученое слово обозначало обыкновенную картавость. В папке содержались советы, как от нее, подлой, избавится, имелось ввиду, говоря по-русски. Существовали даже хирургические способы лечения! “Тю-тю,– хихикал Карасик.– Ленин-то дурак, небось, и слыхом о таком не слыхивал, а то бы никаких денег не пожалел… Как, кстати, и некоторые из наших общих друзей!” Папку эту он перепрятал на самый низ в свой чемодан. Еще бы! Очень даже пригодится. Вон недавно Маровихер смеялся, что в Ленинграде весь союз писателей не может произнести СССР, одно ссыканье получится! Это, какие же деньги можно зашибить!

Еще одна папка привлекла его внимание. Толстая, тисненой кожи, сработанная навечно. Озаглавлена была: Михаил Шолохов. С трудом, а припомнил Карасик первую свою встречу с Александром Ивановичем Тверским. Много тогда наплел ему старый мудак, но при уходе особо напирал на то, что Шекспира с Шолоховым надо везде, буде возможно, поносить последними словами. “Тихий дон” Карасику по молодости очень нравился, позже, правда, вся эта возвышенная ерунда перестала его занимать. Жить надо было по-еврейски, а не лирику разводить. Не хотелось по доброй воле возвращаться назад, к собственной беспомощности и незначительности. Карасик было совсем уже решил засунуть находку подальше, но подумал, что неспроста у папки такой солидный объем и дорогой вид. “Что-то в ней, таки, есть!” Он перенес папку на свой стол, открыл, начал читать и неожиданно для себя увлекся…

Добротная была масонская папка. Царской еще, выделки материалец, картон с золотым обрезом, шелковые витые шнурки с медными наконечниками. Внутри – последовательность и порядок. Опись вложенных документов, в отдельной тетрадочке – основосодержащие выемки из них, общее содержание. Ничего не забыли премудрые братья-масоны великому писателю, который-то и родился в степном хуторе, и учился на медные деньги, и во всю-то свою неподъемную жизнь ни разу не посмотрел на человека как на ступень, встав на которую можно прибавить себе росту…

Переворачивал Карасик машинописные страницы, вникал в частые газетные вырезки и, дипломированный гуманитарий, искусствовед, не узнавал русской новейшей истории. Голос навсегда онемевшего Александра Ивановича Тверского снова начал слышатся ему. Так вот откуда был он таким умным! “Казаки,– читал он машинопись с выцветшего листа,– подлежат поголовному истреблению как члены военно-земледельческой организации. Подобные организации всегда неуправляемы и опасны. Петр I не мог стать царем-реформатором, пока физически не уничтожил стрельцов, военное сословие, организованное по казачьему образцу. Только после победы над ними он сумел преодолеть вековую отсталость России и вместо постоянного войска создать регулярную армию по европейскому образцу. Покровский Михаил Николаевич. 1927 год.” Кудряво писал этот попович, судя по фамилии в своем году! Какая в самом деле разница между постоянным войском и регулярной армией? Но Карасик ухватил самую суть и даже язык прикусил: “Вот тебе и “Утро стрелецкой казни”,– вспомнились ему едучие разговоры с рабби.– Теперь понятно, почему Россия всегда отстает от Запада. Там масоны начали вершить государственные дела еще со времен крестовых походов. Не от Запада, выходит, отстает Россия, а от его масонского правления!” И пожалел Карасик, что так нежданно хватил кондрашка Александра Ивановича. Мог бы и он, гомельский искусствоведец, ступить вслед за наставником на дорогу самых избранных. Были уже и намеки, были. Но папка тащила на свою стезю. Такая вместительная с виду, замкнуть своими тиснеными боками судьбу писателя она, однако, не умела. Что-то живое, свободное упорно ощущалось подле нее. Это передавалось даже Карасику. Он смущенно дергал носом, переворачивая страницы.

…Среди порубленных Петром на исходе семнадцатого века стрельцов не сыскалось голоса, который всей смертной мукой своей поведал бы о гибели. Меньше их было, куда меньше, чем казаков. Да еще, верно, счастлив был русский все-таки бог царя-плотника. Масонам-журналистам Свердлову и Троцкому не так повезло. Из пострелянной ими массы казачьей поднялся один, мальчишка совсем, светлый чубчик, что хохолок птичий надо лбом, заговорил. Мороз по коже! И что особо бьет в глаза? Ведь кроме несчитанного, отданного на убой казачьего рода никого не было за спиной Шолохова. А как они, обреченные, могли помочь ему стать писателем в Москве, где кланы Авербахов, Шкловских и Чуковских уже превращали великую русскую литературу в дачный поселок Переделкино.

В Москве приехавший учиться молодой Шолохов работал грузчиком, мостил мостовые, изредка печатал рассказы. Был скромен и незаметен, не лез блистать в литературные салоны. Издав книгу “Донские рассказы”, вернулся на Дон, засел за большую работу. Первые книги романа “Тихий Дон” были опубликованы в Москве, в журнале “Октябрь”, зимой 1928 года.

И тут интеллигентская, писательская лжа подняла свою плоскую голову, на критических страницах журналов замелькал ее раздвоенный язычок, создавая видимость спора. Писал Шолохов так зримо и заразительно, что легкоумным критикам не к чему было придраться. Тогда в редакции главнейших русских журналов, в литературные салоны, в ту мельтешащую близ всякого творчества богемную мелюзгу был подпущен слушок-тихунчик о том, что Шолохов, начинающий автор, украл рукопись романа у какого-то белогвардейского офицера, там-сям подправил, напечатал и теперь лопатой огребает гонорары. Подумайте только, куда ему самому написать такую силищу? Мальчишка ведь, малограмотен, у Шкловского и Брика советов не просил! Нет, “Тихий Дон” – чистый плагиат! Так извивалось одно острие змеиного языка, другое с ним полемизировало: Да бог с вами! Какой белогвардеец? “Тихий Дон” написал известный дореволюционный критик Голоушев, друг Леонида Андреева. Шолохов в его рукопись включил лишь несколько своих рассказов. Доказательностью статьи не грешили. Все предлагаемые авторы романа давно уже были в могиле, их рукописей никто не видел. Упор делался на внезапность, неожиданность. Еще в Гомеле отец, рубщик кошерного мяса, учил маленького Валериана: “Ты один крик сделай, что русский гой украл, а потом твое дело – сторона. Пусть его свои побьют, которые честные!”

Эту древнюю базарную стратегию Карасик легко узнавал в статьях просвещенных столичных литературоведов и, что греха таить, радовался за больших людей, чувствовал кровную с ними связь. “Крепко они казачка в оборот взяли, знай наших!”

Улыбаясь и почесываясь, читал Карасик о том, как в 1930-м году Шолохов, поехавший с другими писателями к Горькому на Капри, с полдороги заворотил домой. На Дону развертывалась коллективизация, и он не хотел ее пропустить…

Этому Карасик решительно не поверил. “Ну, уж черта лысого,– хихикал он.– КГБ не пустило! Кто это потащится месить станичную грязь, когда можно пару месяцев полежать бесплатно на европейском пляже? Классики тоже люди!” Из каких-то других людей был Михаил Александрович Шолохов. Нечеловечески наплевав на общение со всемирно известным Горьким, он и впрямь воротился в Вешенскую, занялся ее благоустройством, мотался по колхозам чуть не всего Северо-Кавказского края. Прямо святой! Праведник и подвижник! Интеллигентному человеку читать смешно!

Дальше с Шолоховым приключился целый детектив. Не дремали братья-масоны. О таком обороте в истории советской литературы Карасик и не слыхивал. Роман “Тихий Дон” в конце тридцатых годов стал известен во всем мире. Французы и англичане, латиноамериканцы и скандинавы живо ждали его окончания. Привлечено было внимание и к “расказачиванию” Дона. Упомянутые Шолоховым еврейские фамилии тех, кто непосредственно выполнял указания Троцкого и Свердлова на поголовное истребление казачества, звучали для многих слишком многозначительно. Нежелательно это было, неразумно, недемократично! В разбросанных по земному шару тайных и явных масонских клубах прозвучала тогда фамилия великого писателя под перевернутой пятиконечной звездой – знак смерти и брошена была “братская” весточка в Ростовское НКВД, заместителю начальника, испытанному в классовых боях “брату” Когану. Фамилия, смекал Карасик, конечно, знатная. Еврей с такой фамилией шутить не будет. Коган и не шутил. Рядовому сотруднику комиссариата приказал убить Шолохова, как бы по велению самого Сталина. После акции предполагалось исполнителя убрать, а убийство писателя выдать за месть белоказаков. Исполнитель, молодой русский человек Иван Семенович Погорелов, возьми да и расскажи все как на духу самому Михаилу Шолохову. Надо же! Шолохов – в Москву, к Сталину. Тиран, известно, и Когана расстрелял и его начальника с гойской, может, фамилией – Гречуха. Такая вот художественная литература!

…От чтения чесалось у Карасика по всему телу. Нервы, что ли?

Чувство верности у настоящих врагов развито не менее, чем у друзей. И во время войны не давали масоны Шолохову передышки. Эстет с трубкой, тоже писатель, Илья Григорьевич Эренбург пустил “хайку” (жаргон – сплетня), что Шолохов за тем и на фронт добровольцем ушел, чтобы немцам удобнее было сдаться. У масонов “Илья Лохматый” не в высоких градусах ходил, так, общественный множитель сплетен. Его свои, бывало, и поколачивали не раз, то в Париже, то в Харькове, но с Шолоховым, конечно, Эренбург свою серебряную пулю отлил! Жаль, что она по военной поре в “молоко” ушла. На войне ведь человек весь виден, с собой у него лишь самое необходимое, случайное не прицепишь исподтишка. По матерну пустил Михаил Александрович Эренбурга, на том все и кончилось.

Нет, цепляло прочитанное Карасика за нутро. Прежде, когда не вникал, думал: Шолохов – классик, гений, вся жизнь на вольных, обильных хлебах. А выходит, он всю жизнь по замасленным шпалам пер! С одной стороны – великий писатель, с другой – жулик, присвоивший чужую рукопись. С одной – доброволец, боевой офицер, с другой – гнусный предатель. Осклизлый страх сжимал сердце Карасика. Какой же нечеловеческой силой должны были обладать эти самые масоны, если запрещенные Сталиным, поставленные вне закона, сумели на виду у всех живьем рвать такого человека, как Шолохов!

В специальный чайничек налил Карасик томатного соку из холодильника и, забравшись в чулан, добросовестно слил его в костяную щель, в которую превратил паралич рот Александра Ивановича Тверского. Сам выпил рюмку водки, заел ветчиной, сел читать дальше.

Жестокий урок преподали масоны Шолохову в 1958 году. Блистательный и неоспоримый. Знай, у кого в этом мире сила! На литературную премию Нобеля в том году выдвинут, был “Тихий Дон”, роман, читаемый на всех языках уже двадцать лет, и никому неизвестный роман поэта Пастернака “Доктор Живаго”. Задумано и проведено действо было по высшему разряду. Пастернак подавался как гонимый за правду еврей. Шолохов – как большой, но официальный советский писатель. Подключены были и банковские круги Америки. Пружина сработала безотказно. Жирным светом зажглась на международной панели желтая звезда масонской победы.

Как пережил Шолохов это назидательное унижение, не сообщалось. Скупо было отмечено и то, что в 1965 году все-таки получил писатель нобелевскую премию. Более чем заслуженную. И, пожалуй, единственную за все время присуждения отданную творцу по праву, по совести.

Читал Карасик страницу за страницей и против воли того, кто собрал папку, завидовал Шолохову, завидовал, исходя из собственного жизненного опыта, всегда говорившего ему: иди туда, где наши кучей, делай то, что и они делают. Он не понял, куда шел Шолохов. Были ли у него свои? Может, смешанная с казацкой кровью земля вела его по своему исплаканному лицу? Ну, заступался за него Иосиф Сталин, так и со Сталиным спорил Шолохов вдрызг. И потом, был Шолохов уважаем и любим теми, с кем рядом вырос и прожил жизнь, с кем десятилетиями бедовал через межу огорода. Это понимать надо! Не за “так” дается! К примеру, почтенный рубщик кошерного мяса, отец Карасика, на нынешние успехи сына только пучит тяжелые, с кровью, насмешливые глаза.

Так-то оно, так, но: “Золотая это жила,– думал Карасик,– или не золотая жила?”

Так и сяк елозил он носом по вороху прочитанных бумаг… Документы? Конечно, не девичий дневник. В Академии его выучили работать с источниками. Он видел, что все машинописные листы (от руки в папке не было ни единого слова) – чей-то пристрастный комментарий. Приложенные журнальные и газетные статьи – устарели. Морально. Сейчас так не пишут. Нужно гораздо скучнее, обстоятельнее, научнее, желательно с цифровыми таблицами и подобием формул. Может, обработать богом данный материал, издать за границей книгу, чем он, Карасик, хуже Маровихера? Тем паче в будущем году Шолохову – семьдесят лет. Юбилей!

“Так золотая эта жила, черт возьми, или нет?!”

 

 

“Оно, это, удача, что ли, пошла?”-глазам своим не поверил Нурдулды Горфункель, когда на его заикатое предложение остаться на ночь Надька Залыгина, плечистая корова с философского факультета университета, согласно тряхнула волосами и сказала:

– Я ж не дура!

– Вот черт!– ничего не поняв, облизнулся Нурдулда.– Я говорю, диван у меня один, но хороший.

– Я же сказала, что я, дура последняя по такой погоде за город тащиться,– закурила Надька.

Диван у Нурдулды и верно был не плохой: принесенный с помойки, широкий, слабо засаленный, механически раскладывающийся. Механика почему-то работала через раз и включалась сама по себе, по сугубо внутренним причинам. То диван, состоявший из двух половинок, ровно посередине тупым углом проваливался в пол, то невысоким горбом вздымался вверх. Последнее было хуже всего – спящий неминуемо падал на пол. От навалившего так нежданно счастья Нурдулды как-то совсем позабыл об этом. Когда оба легли каждый на свой край, края немедленно встали дыбом, и Нурдулды с Надькой покатились друг на друга,

– В охапку не бери! Ой!– завопил Нурдулды, которому своенравный диван защемил пятку, а принявшая в горячие объятия Надька с поцелуями стала выворачивать ее из сустава.– Не могу обниматься так! Погоди, черт!

К обыкновенным бытовым движениям, из которых и состоит, по сути, вся человеческая жизнь, Надька Залыгина была неспособна, как монах-отшельник, знающий только свою плошку с коркой хлеба да вервие на чреслах. Пока она включала свет и орудуя ногой Нурдулды, как рычагом пыталась разъять заевший механизм чертова дивана, сам пострадавший едва не лишился чувств от беспощадной боли. Ему казалось, что жизнь его вот-вот лопнет, но не в голеностопном суставе, а в зловещей пустоте под черепом, которую он впервые познал еще двадцатилетним в кустанайском сумасшедшем доме, пузырьки не чистой пены появились у него на губах.

– Мяконький-то какой,– точно оттянувшую руки авоську примостила, наконец, страдальца на стул Надька,– а с виду и не скажешь. Я так подумала – либидоносец.

– Чего-чего?– Даже полегчало немного Нурдулде.

– Носитель полового влечения, то есть,– надменно поджала губы Надька,– Ты Хайдеггера хоть читал?

– Ууу!– Вдруг согнуло Нурдулду в три погибели новым приступом.– Воды нагрей на кухне! Если сейчас сустав не распарить, я же завтра ходить не смогу, дьявол!

Над жарким тазиком, куда церемонно была опущена злосчастная нога Горфункеля, оба расслабились и вроде поладили.

– Я ведь, друг мой, одиночество бытия рано анализировать стала, потому что почти без родителей росла,– жадно куря, стряхивая пепел прямо в тазик, жаловалась Надька.– Что отец, что мать, оба коммунизм строили с утра до вечера!

– А у меня папа совсем с ума сошел,– разоткровенничался обычно скрытный Нурдулды.– От радости! Когда узнал, что Сталин умер!

– Борец?– Понизив голос, заоглядывалась на дверь Надька.– Уже тогда все про тирана понял?

– Раньше,– закашлялся от гордости перехватившей горло Нурдулды.– Еще при Ленине он все знал. Он не мог иначе!

– Что?– Присела перед ним на корточки Надька, глаза ее сияли.– Мог остаться нормальным? Сошел с ума в знак протеста?

“Настоящая дура!”-ласково подумал Нурдулды и положил ей на голову руки.

Отсюда все у них пошло путем. Проняло даже непредсказуемый диван. Он безропотно принял их в свои объятья, и все у них получилось. Остались довольны.

– Это, маленькая,– сквозь дрему уже попросил Нурдулды.– Ты не называй меня больше либидоносцем. Ладно. На миноносец похоже, дьявол!

– Как скажешь, мяконький,– бормотнула та в ответ.– Пусть это будет твоя подпольная кличка. У всех настоящих ленинцев они были.

Из любого помещения, даже из постели Надьку Залыгину всегда стремительно несло прочь – на люди, на улицу, в публичную библиотеку… Утром чуть обрызгавшись у раковины на кухне, она подхватила Нурдулду в “Сайгон”.

– Пошли, нечего зарастать бытом, там уже все наши кофе пьют.

– Оно-это-ладно.

Нурдулды уже бывал в “Сайгоне”, угол Невского и Владимирского, кое-кого там знал. Ему, как и Надьке, тоже не терпелось показаться на людях с новой симпатией. После достаточно бурной совместной ночи она казалось ему на редкость соблазнительной и светской. Шея коротковата, зато плечи – одной рукой не обнимешь, непонятно, где начинается живот и кончается грудь, зато зад в глаза не лезет, его и вовсе не замечаешь. Словом, очень современная, нестандартная женщина. И ведь, дьявол, любит его! Как это она сказала: “Либидоносец”! При посторонних, конечно, лучше не повторять, а наедине отчего же, возбуждает… Сам Нурдулды за прошедшее время нисколько не изменился. Его внешность, перевалив на пятый десяток, как бы приостановила возрастное развитие и разом набрала плотности, отчетливости, заматерелости. Издали длинноволосый, вблизи он сверкал изрядной лысиной, недавно отпустил бороду, которая удалась такой почтенной, что совсем заслонила собой его разболтанную фигурку. Кстати была и необильно высыпавшая седина. Она значительно освежила цвет его волос, походивших на застарелую грязь и прекрасно сочеталась с заношенными свитерами и рубашками. Не мудрствуя лукаво, Нурдулды считал себя интересным мужчиной. К тому же в городе его знали, потому что он здороваться любил…

Отправились.

В “Сайгоне”, привычно миновав первый, “чистый” отдел, где можно было выпить шампанского с яблочным соком, они тотчас же напоролись на Карасика с Маровихером. Карасик держал чашечку так, будто пил кофе носом. Маровихер в матовом “пальто-синтетик” болотного цвета, вязанный воротник лежал, как жабо, задрав подбородок и помогая себе руками, рассказывал:

– Чтобы стать Нобелеатом,– жестом, и доходчиво показывает докторскую мантию, особую шапочку,– нужно быть евреем,– шапочка мановением рук превращается в ермолку, пейсы, лапсердак,– пострадать от советской власти,– верхней губой намекает на сталинские усы и трубку,– а уметь писать книги необязательно!– Чашечкой кофе, не расплескав ни капли, ставит восклицательный знак.– Все, господа! Следующий – я, речь уже готова!

В Маровихере вообще талантов было, как народу в метро в час пик, один на другом ехали. А он и не скрывал. Делился, где можно было…

Вокруг понимающе хохотнули. “Вылитый Ёся Бродский!” – поперхнулась кофе какая-то простушка. Конечно, многие уже знали Маровихера. Редкие, но с большим общественным звучанием выступления, куплеты, анекдотики, детские книжки-раскладушки в стихах, повесть о первых строителях ленинградского метро, теперь вот – философские эйфоризмы, изданные в Париже. Заслуженная слава, народная любовь! Карасик, бравируя своей местечковостью, ржал густо и со смаком, будто в зубах ковырял. Нурдулды тоже осознал всю значимость настоящего момента. Да, глядите все: в обыкновенной питерской забегаловке евреи промежду собой говорят за кандидатуру нобелевского лауреата! А что вы хочите? Имеют право! Он помолчал, справился с волнением и громко заявил, тыча в Надьку пальцем, а по имени назвав Маровихера:

– Изя, она – хорошая баба! Надежда Залыгина с Философского факультета… Читает Хайдеггера!

– По-немецки,– невинно уточнила рекомендуемая.– Знаю так же устный счет и волоку в системном программировании.

“Вот же не дура совсем”,– растерянно притопнуло в голове у Нурдулды и сердце его как лифт, пошло вниз; он углядел: косой глаз Маровихера заворочался в глазнице, словно колесико электросчетчика! “Ой, что будет, когда он и эту бабу уведет у меня, как Маю?!”

 

– Ты его, Наденька, не слушай,– на всякий случай бухнул Нурдулды.– Маровихер хоть и написал философскую книгу, а сперматозавр тот еще!

– Это хорошо, что девушка читать любит,– равнодушно, однако промямлил утомленный успехом Маровихер.– А слушать, когда другие читают, вы любите?

– Вы имеете в виду семинар?– тотчас же зарделась и оживилась Наденька. Семинар был ее любимым времяпрепровождением. Ах, собрать вокруг себя с дюжину полузнакомых любителей, затесаться с ними в чью-нибудь подвернувшуюся по телефону квартиру, взгромоздиться у всех на виду за стол – и читать! Заливаться вслух не важно о чем, лишь бы ощущать свою власть и избранность!– Очень люблю!– Шумно выдохнула она.

– Вот и прекрасно! Тогда попросите, пожалуйста, моего большого друга Валериана Карасика, чтобы он, как можно скорее, прочитал нам всем свой недавно законченный научный труд: “Краснознаменный плагиат. Подлинная история написания романа “Тихий Дон”. Бо-ольшого познавательного значения работа. Уверен, получите удовольствие!

– Он? Да?– заполошно запрыгал на месте Нурдулды и мгновенно позабыл о недавней ревности.– Валериан? Написал? Сам?

– Ручки-то вот они!– снисходительно пошутил ему Карасик.– Конечно, сам! Что я, Шолохов, у других передирать!

Иногда Нурдулды, ни с того ни с сего, начинал мыслить. Так, забывшись, пытаются другой раз завести сломанный будильник, который в ответ только скрежет. Оно и понятно. Думать по-еврейски не каждому дано. Глупые гои тоже “думают”, будто на деньги надо покупать разные предметы. На деньги надо покупать деньги, думает еврей. Глупые гои пишут “Братьев Карамазовых” и “Тихий Дон” – многолетний тяжкий труд, а денег – кот наплакал. Надо писать куплеты, анекдоты, пародии и такие научные статьи, как Карасик. То, что сейчас пишет Маровихер по-русски, сто лет назад Гейне писал по-немецки. Другая точка зрения. Принципиально другая! Асмахт, как говорил некогда его папеле Меер Мотькович. Вот недавно Маровихер пустил по городу хохму: “Меня призывают стоять за Родину насмерть. А я за нее даже сидеть не хочу!”– Лучше не скажешь! Хохма сразу уходит в народ. Ее рассказывают в автобусах. Зачем тогда двадцать лет писать толстенный роман? “Русский лес”, например. Сочинил десяток слов – и гений! Это есть – асмахт. Еврейское искусство! Нурдулде повезло, что он встретил таких настоящих евреев. Конечно, с ними трудно. Маровихер, холера,– сефард, у него в крови испанское высокомерие. Карасик с его меченым лбом – хасид. Ничего не поделаешь, Нурдулду они держат, за дикого хазарина! За сельского родственника. Вроде и свой, а показаться рядом неудобно. Надо, дьявол, терпеть, все равно быть вместе…

– Ну что рот открыл,– хватил его по плечу Карасик.– Слезай, приехали!

– Оно-это, в субботу!– Сурово рубанул очнувшийся Нурдулды.– У меня будешь читать! Художники придут, Михнов– Войтенко, Изя Маровихер, Мая баб приведет, весь Ленинград будет.– Он кулаком пристукнул по хлипкому столику.– В шесть часов! Запомнил?.. Слушай, а что, разве Шолохов не сам написал “Тихий Дон”? Надо же, а я и не знал!

 

 

Намеченному Нурдулдой научному мероприятию аккуратненько подгадил Александр Исаевич Солженицын. По обыкновению чужими руками. Как раз накануне, его, указом Верховного Совета СССР, комфортабельно изблевали заграницу, подвергли остракизму. Затрещал его именем бессонный радиоэфир. “Сэлшенитсэн”, как новые позывные, днем и ночью неслось с коротких волн.

“Новость, дьявол, хорошая,– досадовал Нурдулды, но сейчас – отвлекает.” Он и ей распорядился по-еврейски, как хозяин. Сбегал в “Сайгон” и всем, кто его слышал, нашептал, накричал, что в субботу у него на квартире состоятся научные чтения по интересующему всех вопросу! Конечно, все подумают о Солженицыне и повалят валом. Совсем переселившаяся к нему за эти дни Надька Залыгина не согласилась.

– Народу будет, как у Христа учеников,– твердо сказала она.– Или больше двенадцати, или чуть меньше.

– Но почему? Почему?– Ярился Горфункель.

– Элементарный закон распространения духовной ауры!

– Вот, мать-перемать!

Она оказалась права. Начиная с пяти часов вечера и до глубокой ночи, постоянно кто-то уходил, кто-то, незнакомый, приходил, но за полтора десятка число набежавших радетелей духовного окормления не перешагнуло. Семинар, как упорно называла сборище Надька Залыгина, удался на славу.

Карасик явился в потрясающем костюме и невиданной рубахе со стоячим воротничком. Ради укрупнения своего ученого облика, он влез в ветвистые и тяжеленные, совершенно ему не нужные очки, которые давно присмотрел на столе несчастного Александра Ивановича и которые пленили его пронзительным красным цветом оправы и невыносимым блеском. От диоптрий в линзах Карасика слегка подташнивало и покачивало, хотя окружающее в очках он видел сносно, почти таким же, как всегда. Когда в неотразимом костюме, с дипломатом на отлете, в очках сияющих, словно неведомые ордена, толчковой, расшатанной походкой он засунулся, наконец в комнату, Маровихер даже прервал свой очередной анекдот.

– Но могу понять, Валериан,– после долгого расслабленного разглядывания спросил он,– разве калоши на носу носят? Вывернутые подкладкой наружу, я хотел сказать.

В ответ обидевшийся Карасик приготовился многозначительно покрутить, пальцем у виска, мол, спятил, но из-за дурацких очков, шатнувшись, промахнулся и больно колупнул собственную ноздрю ногтем.

– Отвали, хохмач! Ты что, очков не видел!

Подскочил Нурдулды. Он только что познакомил Маю Щуп со своей Надькой, окончательно убедился, что его Надька и чувственнее, и моложе, и красивее, и был безмятежен, как отоспавшийся щенок. Оглядев шаткого Карасика в кроваво-красных очках, он сразу посерьезнел:

– Ты что, уже выпил, дьявол? Слушай, сними эту демонстрацию с лица. Ты, конечно, мужик – во! Лучший литературовед Ленинграда, но в таких очках тебя могут не понять!

– А если я без них ничего не вижу,– плюнул ему под ноги вспотевший от негодования Карасик и двинулся прочь, что было непросто. Комнату Нурдулды, на этот вечер случайные руки попытались, как придется, превратить, в лекционный зал. То бишь, стулья кучей сгребли на середину, а стол засунули в угол. Духота, мощный запах картошки, варившейся на кухне, обрывки разговоров, беспрестанное мельтешение человеческих фигур перед глазами ощутимо усилили тошнотное действие очков. При каждом движении Карасика стало закручивать в штопор. Он едва одолел несколько метров по зыбучему паркету прежде, чем занять подготовленное ему место, основательно прощупал, где стол, где стул, чтобы не бухнуть мимо. Уселся, наконец-то вытащил голову из тяжеленной оправы очков, огляделся. Свои глаза он сейчас ощущал такими, будто их недавно подержали в потном кулаке. Поэтому все окружающее казалось, ему на вид влажным, что ли, смазанным. Званые начинали клубиться и спорить еще в коридоре, потом деятельно проталкивались от дверей к центру. Девицы уже разобрали стулья и заняли наиболее удобные места близ стола. Молодняком не опознаваемого пола был плотно покрыт и знаменитый диван Горфункеля. Мужчины, все с пузатыми портфелями, шумно здоровались и курили. С криком: “Солженицын! Солженицын!”, – разом в нескольких местах мелькал сам хозяин – Нурдулды Горфункель. Утробно хакая, выбулькивал из себя новый анекдот Изяслав Маровихер… “Все свои, понимающие люди…Иногда и с ними лаешься до хрипоты, плюя им под ноги, но ближе все равно никого нет!”. “Архипелаг ГУЛАГ” – настольная книга нашего поколения!” – оглушительно пискнул вдруг в самые уши пронзительный детский голосок. Карасик встрепенулся всем телом но, найдя по звуку Маю Щуп в красной юбке, вновь замаслился и сделал ей воздушный поцелуй от стола. Читать свой научный труд Карасик был определен с одного конца стола, противоположный – обсели наиболее престижные слушатели. Среди нескольких пожилых бород Карасик узнал лишь Юльку Хуяловича, критика из Союза художников, известного среди питерской богемы под прозвищем Моссад. Перебирая коротенькими розовыми пальчиками в перстенечках, тот, словно самому себе, рассказывал громогласно:

– Давеча на углу Литейного встречаю Гранина. Здравствуйте, говорю, уважаемый Даниил Александрович. Вы слышали, что они уже сделали с нашим коллегой Солженицыным? Иди, отвечает, в жопу! А?– Хуялович вылупил восторженные глаза прямо на Карасика.– Полный моссад! Безусловно, Гранин – лучший психолог в современной литературе, но я-то – старый фрейдист, все понимаю…

– Спасибо, хавэр,– улыбнулся ему Карасик и постучал ручкой по столу, пора было начинать. Он нисколько не волновался. Древняя, вековая уверенность проснулась в нем и продиктовала: “Неважно, чем ты торгуешь теперь. Покупатель должен смотреть на продавца, а не на его товар. Только тогда, можно продать, что угодно. Вперед, избранный!” Повинуясь, Карасик торжественно замкнул лицо в оправу очков и прокашлялся.

– Это, слушайте все,– запустил клич откуда-то невидимый Нурдулды, потом гулко выругался, что-то уронил и закончил вполне академически:

– Семинар по Шолохову объявляю открытым!

Ранее Карасик, когда доводилось ему еще в Академии читать учебные лекции или выступать на практических занятиях, неминуемо разводил какое-то безразмерное красноречие, сравнивал божий дар с яичницей и запускал слушателям шершавого за воротник, теперь спокойный внутренний голос приказал ему: “Бей молотком!” и Карасик начал просто:

– Мое исследование называется “Краснознаменный плагиат”. Я хочу, наконец, внести ясность в многолетний спор. Я хочу назвать подлинное имя автора “Тихого Дона”. Я доказываю, что Шолохов не может им быть, ни в коем случае! Кроме темы, вынесенной в заглавие, в моей работе заимообразно развивается еще несколько тем. Историко-социологическая, философско-психологическая и тема, название которой я сформулировал бы так – Шолохов – это борьба с ним!

Мая Шуп, взвизгнув, ударила в ладоши. Патетически раскашлялся Нурдулды: “Вот дьявол!” “Прикольно”,– пропел Маровихер и пересел поближе. Моссад перестал пересчитывать собственные пальчики.

“Так-то!”- Карасик низложил очки на стол и выдал. На час с лишком. Выдал по расширенной программе. Не щадя живота своего и горла. Где, да, читал с листа, а где, улавливая настроение аудитории, привирал к месту. Словом, обнаружил незаурядные ораторские способности. И не только! Неоднократно перечитывая документы из масонской папки, Карасик не даром терял время. Сейчас он ошеломил слушателей доскональным пониманием неявных пружин, то сжимавших, то разжимавших коллективизацию. Естественно, подчеркнул, что коллективизация была выгодна Сталину, а не крестьянину. Незаметно подмазал в число жертв сталинского террора тогдашнего наркома земледелия Эпштейна (Яковлева), еврея наглого и вороватого. Юморно обыграл слова “желтоклювый орелик”, которыми Александр Серафимович приветствовал молодого Шолохова. Карасик спарил их с газетным штампом тридцатых годов – “сталинские соколы”, попутно обозвал коршуном Сталина и учинил вокруг этих птиц куриный одесский шухер.

Обстоятельно, как можно научнее отнесся Карасик и к главному вопросу своего исследования – авторству Шолохова. “Поднятую целину” он с порога отнес к произведениям бездарным и потому позволил этому роману принадлежать перу самого Шолохова. Настоящих же авторов “Тихого Дона” он поднабрал числом ажник до трех!

Для начала пустил умершего от ран безымянного белогвардейского офицера, чей сундучок с рукописью почему-то принесла Шолохову в приданое жена.

Потом взял известного донского бытописателя Федора Крюкова и сложил все обстоятельства так, что его вещами, когда Крюков умер от тифа в 1920 году, завладел уже сам Шолохов в беспроглядной круговерти гражданской войны.

Красной строкой, голосом и мимикой выделил Карасик еще одного, самого, пожалуй, вероятного кандидата в авторы, некоего Громославского. Без имени. Так было и в масонских первоисточниках. Вообще, кандидат этот сильно отдавал призраком. Вся его жизнь целиком существовала в сослагательном наклонении. Внимательно перелопатив ворох масонских бумаг, едва-едва выжал из них Карасик, что означенный Громославский был как бы приемным сыном какого-то станичного атамана, заделавшегося при красных псаломщиком; не входя в детали, неизвестный, писавший о Громославском, уверял, что его персонаж вполне мог поступить в Ленинградский Институт Истории Искусств под раввинскую длань Юрия Тынянова, да, жаль, помер за год до открытия знаменитой впоследствии лавочки. Почему этот Громославский непременно должен был стать настоящим автором “Тихого Дона” не подтверждалось ничем! Белое пятно. Через него Карасик проперся на голом пафосе. Ничего не передергивал, а просто делал многозначительные паузы и пил воду. Затем темпераментно взорвался десятком цитат и зав



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: