Позиция официального Лондона, конечно, интересна, но ключевой для последующей репутации Фултона стала реакция в Белом доме. Трумэн, умело разыгрывавший важную для себя партию, держал в кармане фигу и не слишком откровенничал. В своем письме Черчиллю он отмечал, что «людям Миссури очень понравился ваш визит и то, что вы сказали». Казалось бы, как связано мнение «людей Миссури» с точкой зрения самого президента? Самым непосредственным образом. Трумэн не раз акцентировал внимание на своей принадлежности этому штату. Он и был один из тех «людей Миссури», которые поддержали выступление. Недвусмысленно об отношении президента к своему гостю говорит также прием Черчилля во время его визита в США, который продлился два с половиной месяца. Трумэн предоставил гостю борт № 1 для перелета на Кубу и обратно. Он также готов был дать воздушное судно из состава ВВС для путешествия в Тринидад и Бразилию, если бы эти вояжи не отменились из-за проблем британца со здоровьем. Для путешествия по США президент выделил гостю последнюю марку Cadillac с персональным шофером, устроил вечеринку на своей яхте, а для доставки и отправки корреспонденции экс-премьера использовал личного пилота. Когда по своей привычке Черчилль в самый последний момент решил изменить планы и отправиться из Вашингтона в Фултон не на самолете, а на поезде, Трумэн пересмотрел свое рабочее расписание и выделил два дополнительных дня на возвращение из Миссури223.
Напомним, что все эти знаки внимания были оказаны не лидеру иностранного государства и даже не члену правительства. Разумеется, у Черчилля была репутация и заслуги, которые вызывали пиетет перед его персоной. Но не настолько, чтобы менять расписание и предоставлять в его пользование военные самолеты и государственные автомобили. Очевидно, что выступление в Фултоне было нужно президенту, причем не меньше, чем самому оратору. Зачем?
|
Стоя на трибуне в Вестминстерском колледже, Черчилль «со всей определенностью подчеркнул», что «не выполняет ничьей официальной миссии и не имеет никакого официального статуса, ибо говорит исключительно от своего имени». Он и дальше будет подчеркивать, что его знаменитая речь была «произнесена рядовым членом парламента по его собственной инициативе в период отсутствия у него каких-либо официальных полномочий»224. На самом же деле британский политик занимал уникальное положение. Являясь единственным представителем Запада среди членов Большой тройки, он обладал огромным политическим капиталом, дававшим ему право публично выражать свою точку зрения и быть услышанным во многих странах. «Я могу спокойно сболтнуть много вещей, которые считаются правильными, но у людей не хватает смелости для их произнесения на публике», – описывал Черчилль свои возможности225. Но дело было не только в репутации. Из шестидесяти высокопоставленных политиков и военных США только двое в 1946 году полагали, что Черчилль вернется в большую политику226. Подобное сочетание – великих достижений в прошлом и небольших перспектив в будущем – представлялось американскому истеблишменту идеальным для громких заявлений в настоящем.
Перед своим появлением в Фултоне Черчилль сначала приехал в Вашингтон и остановился в британском посольстве. На календаре было 3 марта. До знакового выступления оставалось два дня. Еще не прозвучало слов ни о «железном занавесе», ни об угрозе коммунистического движения. Но прошло уже больше недели, как «длинная телеграмма» Кеннана прибыла в Вашингтон и вызвала там одобрительную реакцию. Прошло несколько месяцев с момента разработки планов ведения боевых действий против СССР с использованием атомного оружия. Политика в отношении бывшего союзника уже была определена и сформулирована. Оставалось только озвучить ее публично, и Черчилль в этом отношении сыграл на руку американским властям. Настоящее значение событий в Вестминстерском колледже с их резонансом в пространстве и времени состояло не в том, что Черчилль выразил свое мнение, а в том, что он придал в глазах общественности легитимность политике США в отношении антисоветизма. Дистанцировавшись официально от его заявлений, Вашингтон в действительности крепко ухватился за обнародованные тезисы. Центр тяжести с братского союза англоязычных стран был смещен в сторону конфронтации с СССР, а мирные посылы, отраженные в названии речи, вообще остались без внимания.
|
В этом отношении Черчилль, который вышел на трибуну, чтобы использовать коммунистическую угрозу в качестве рычага для укрепления англо-американского сотрудничества, с одной стороны, подставился, с другой – оказался неправильно понятым. В определенной степени Черчилль сам был виноват в том, что произошло. Его страсть к публичности сыграла с ним злую шутку. Были и более резкие действия, и более агрессивные планы, и более враждебные заявления, чем его широко нашумевшее выступление. Но все это оставалось скрытым от общественности, являясь предметом обсуждений узкой группы элитарных специалистов и высших руководителей. Должны будут пройти годы и даже десятилетия, прежде чем гриф секретности будет снят, мемуары опубликованы и многое тайное станет явным. А речь Черчилля была в общем доступе, пошла в массы и разошлась на цитаты, возложив на ее автора основную ответственность за развязывание «холодной войны».
|
Свою долю в популярности фултонских откровений сыграла и персонификация выступления. Это была еще одна ирония истории по отношению к Черчиллю, который на протяжении всей своей жизни являлся стойким и бойким защитником индивидуализма, а теперь пострадал от того, что в массовом сознании эпизод в Вестминстерском колледже был связан исключительно с ним. А ведь был еще и Трумэн, который пригласил, организовал, поощрял и лично присутствовал на этом мероприятии, придав своим участием международную значимость всему действу. Был и Эттли, который пусть и негласно, но поддержал своего коллегу. Был и Форин-офис, решавший логистические и процедурные проблемы визита британского государственного деятеля в иностранное государство. Был и Госдеп, который в день выступления сделал много шагов недружественного характера в адрес бывшего союзника. Но все эти люди и ведомства, едва поднялась буря возмущения, сделали в едином порыве шаг назад, оставив под рампами ответной реакции лишь одного участника – Уинстона Черчилля227.
Увидев искажение в трактовках некоторых своих заявлений, Черчилль счел необходимым дополнительно объяснить свою позицию. Спустя десять дней после лекции в Вестминстерском колледже он решил вновь взять слово для пояснения ключевых моментов своего выступления. Для этих целей он использовал торжественный прием, организованный в его честь мэром и городскими властями Нью-Йорка в отеле Waldorf Astoria.
Первое, на чем оратор счел необходимым акцентировать внимание, касалось его статуса – частного лица, не занимающего никакого официального поста. Эта мысль уже высказывалась в Фултоне. Однако, учитывая нападки в свой адрес, а также в целях парирования заявлений советского руководства, Черчилль вновь вернулся к этому факту, развернув его в формате ироничного ответа Сталину: «Это крайне необычно, что глава могущественного, одержавшего победу правительства снисходит со своего августейшего трона для личной полемики с человеком, который не занимает никакого официального поста»228.
В самый последний момент перед выступлением в Waldorf Astoria Черчилль удалил этот абзац, видимо сочтя, что подобная ирония неуместна на фоне той поддержки, которая была оказана лично Трумэном и британским правительством в организации поездки. Из упоминаний о статусе останется только следующая фраза: «Когда я десять дней назад обратился с речью в Фултоне, я счел необходимым, чтобы кто-то, занимающий неофициальное положение, выступил с привлекающими внимание заявлениями о нынешнем положении дел в мире».
В остальном, двигаясь больше в сторону смягчения своих заявлений, Черчилль отметил следующее. Он «не считает, что война надвигается и является неизбежной». Он полагает, что «совместная спокойная и решительная защита идеалов и принципов, изложенных в Уставе ООН» позволит «залечить раны, нанесенные войной против Гитлера», а также сделает возможным «восстановление искалеченной и пошатнувшейся структуры человеческой цивилизации». Он «никогда не просил о создании англо-американского альянса». Он «просил о нечто другом, и в определенном смысле о нечто большем». Он выступал сторонником создания «братского союза, свободного, добровольного, братского союза».
Отдельные фрагменты выступления были посвящены отношениям с СССР или, если следовать лексическим предпочтениям Черчилля, – с Россией. Он еще раз повторил, что «не верит, будто руководство России хочет в настоящее время войны». Он «никому не позволит делать заявления, которые могли бы ослабить его уважение и восхищение перед русским народом, а также принизить его горячее желание, чтобы Россия была безопасной и процветающей, чтобы эта страна заняла почетное место в авангарде мировой организации». Черчилль также напомнил собравшимся, какие «чудовищные потери понесла Россия после гитлеровского вторжения, и как она выжила и с триумфом оправилась от ран, которые превосходили все, когда-либо выпадавшее на долю других государств». Он сообщил, о «глубокой и широко распространенной симпатии англоязычного мира к русским людям», об «абсолютной готовности работать с ними на честных и справедливых условиях». Он «приветствует, чтобы российский флаг развивался на российских судах на морях и океанах». «Вне всякого сомнения, у нас много, чему мы можем научиться друг у друга, – заключил британский политик. – Я с радостью прочитал в газетах, что в гавани Нью-Йорка никогда не было столько русских кораблей, как сегодня. Я уверен, вы окажете русским морякам сердечный прием»229.
Многолетний опыт политической деятельности научил Черчилля, что публичные выступления нельзя повернуть вспять. Ни произнесенные слова, ни реакция публики неподвластны оратору после того, как сказанное разнесется по аудитории и зафиксируется в умах слушателей. Никакие последующие заявления уже не смогут кардинально повлиять на сформировавшееся мнение. Подобная закономерность касалась и выступления в Нью-Йорке, которое было бессильно изменить последствия Фултона. Но особенность этих двух выступлений заключалась в том, что высказанные в них мысли не были первородными. В дальнейшем западные историки признают, что американский истеблишмент еще до появления Черчилля в штате Миссури сформировал свои внешнеполитические взгляды. Джинн поселился в бутылке, а экс-премьер, приехавший за займом, сам того не осознавая, откупорил бутылку и выпустил джинна на свободу: идея о необходимости противостояния Советам вырвалась наружу и пошла в массы. Результаты опроса общественного мнения в США, проведенные сразу после знаменитой речи, показали, что только 7 % респондентов выразили одобрение внешней политики Советского Союза, в то время как осуждение – 71 %. Для сравнения: в январе 1946 года только 26 % опрошенных считали, что СССР стремится к мировой гегемонии. В Британии картина была схожей. Если в марте 1946 года 34 % поддерживали тезисы Фултона, 39 % – осуждали, а 16 % – затруднялись ответить, то спустя два года 62 % высказались критически в отношении политики британского правительства, считая ее недостаточно жесткой по отношению к СССР, и только 6 % указали на целесообразность использования более примирительного тона230.
Могло показаться, что во всей этой бочке дегтя была и своя ложка меда. В то время как, с одной стороны, произошло обострение внешнеполитической ситуации, с другой – Черчиллю удалось добиться своей главной цели, укрепить англо-американские отношения. Согласно все тем же опросам общественного мнения, если сразу после заявлений в Фултоне союз между двумя странами поддержали всего 18 % респондентов, то спустя месяц – уже 85 %231. Но было ли это достижение победой? Черчилль имел богатый и насыщенный опыт совместного общения с руководством США в годы войны. Несмотря на явное превосходство заокеанского партнера, британскому премьеру удавалось отстаивать самостоятельность, а также обеспечивать принятие важнейших стратегических решений, выгодных в первую очередь его стране. Но после войны ситуация изменилась. В Белом доме правил другой президент, Британия была другой, да и сам Черчилль все больше начинал становиться жертвой своего почтенного возраста.
Тема сотрудничества с США слишком объемна и продолжительна, чтобы в этом месте изложения делать выводы. Ниже мы еще вернемся к ее развитию. А сейчас скажем заключительные слова о Фултоне.
Описывая и оценивая события в Фултоне, нельзя забывать, что, несмотря на всю их важность, значительную подготовительную работу и неожиданный резонанс, это было не единичное, оторванное явление. Для истинного понимания роли и места этого выступления в жизни британского политика его необходимо рассматривать в совокупности с другими эпизодами и решениями нашего героя в первое послевоенное десятилетие. Призрак Фултона еще долго будет преследовать лидера тори, представляя его в виде главного инициатора нового противостояния. Черчиллю было не привыкать к подобным образам. На протяжении всей карьеры его часто обвиняли в милитаристских настроениях, в любви к войне и склонности восхищаться батальными сценами. И Черчилль не особенно-то и возражал против подобных трактовок, поскольку в них была определенная доля правды. Но не вся правда. Отчасти из-за поддержки самого Черчилля и в глазах современников, и в работах историков за ним закрепится репутация сторонника военного разрешения международной напряженности, оставив другой образ – миротворца – за кадром.
В целях восстановления исторической справедливости для воскрешения этого образа Уильям Манчестер воспользуется признанием Клементины, заметившей однажды: «Многие думают, что Уинстон в основном военный человек, но я знаю его слишком хорошо и убеждена, что это не так. На самом деле одним из его величайших талантов является талант миротворца»232. Клементина прекрасно знала своего супруга. Но она была к нему слишком близка, чтобы претендовать на объективность и оказаться способной убедить скептично настроенную публику в его миротворческих стремлениях. Вряд ли в этом можно преуспеть, обращаясь к высказываниям и самого Черчилля. А такие были и во время Фултона, и после. Например, в лондонском Гилдхолле на званом обеде у лорд-мэра в ноябре 1954 года: «Я принадлежу к числу тех людей, которые полагают, что державы Запада и Востока должны учиться жить в мире и согласии друг с другом»233. Схожие мысли озвучивались не только с трибун, но и встречались в книгах. Например, в первом томе «Второй мировой войны», создававшемся как раз в напряженные послевоенные годы, отстаивается тезис, что мир является «сокровенным чаянием всех народов»234. Куда лучше, чем слова, об истинности намерений могут сказать поступки. И такие поступки имелись, причем они были не единичными, а многочисленными, не разрозненными, а последовательными. Хотя и в этом случае о деле прекрасно может поведать и слово.
«Железный занавес» и «особые отношения» стали не единственными лингвистическими подарками Черчилля политикам и дипломатам. Еще одним термином, предложенным британским государственным деятелем и прочно закрепившимся в международном лексиконе, стало слово «саммит»[113]. Черчилль впервые использовал его во время выступления в Эдинбурге 14 февраля 1950 года. В какой-то степени «саммит» даже больше передает внешнеполитические взгляды Черчилля в рассматриваемый период, чем «железный занавес» и «особые отношения». «Я по-прежнему не могу отказаться от мысли о новой встрече с руководством Советской России на высшем уровне», – заявил Черчилль во время упомянутого выступления в столице Шотландии. Он считал, что «главное усилие» должно быть направлено на строительство «моста над пропастью, разделяющей два мира» с тем, чтобы каждый смог «жить своей жизнью, если не в дружбе, то по крайней мере без ненависти холодной войны». Используя его собственное образное сравнение, послевоенная эпоха была как раз тем периодом, когда «почести и лавровые венки были розданы, пришло время выращивать оливу».
По мнению Черчилля, обсуждение на высшем уровне и совместный поиск точек соприкосновения с последующим выходом из дипломатического тупика мирным путем представлялись более «благородным, стимулирующим и величественным» способом сохранения мира, чем «беспощадное и мрачное равновесие, обеспечиваемое» превосходством в атомной сфере. Спустя несколько дней после речи в Эдинбурге он добавит, выступая на радио: «Только договоренность крупнейших держав может защитить простой народ от разрушительной войны с использованием атомных и водородных бомб и ужасов последствий применения бактериологического оружия»235.
В свое время, в другом выступлении в столице Шотландии, которое состоялось в октябре 1942 года, Черчилль заметил, что «мы должны стремиться к сочетанию достоинств мудрости и дерзания»236. И того, и другого в карьере британца было предостаточно. Но в конце 1940-х – начале 1950-х годов мудрость стала преобладать над дерзанием. В мае 1946 года Черчилль высказался в пользу «достижения хорошего и верного взаимопонимания с Советской Россией»237. Политика недопущения ситуаций с решением накопившихся противоречий военным путем будет отличать Черчилля и в дальнейшем. В качестве практической меры он указывал в первую очередь на организацию встречи между представителями Великобритании и других западных демократий с членами советского правительства. Причем, считал он, чем выше будет уровень участников, тем эффективней и результативней станет полученный результат238. В конце марта 1949 года Черчилль признается, что его «целью и идеалом» является дружба с Россией по всем направлениям239.
Все эти высказывания и предложения были озвучены до того, как у СССР появилась собственная атомная бомба. Описание политики сдерживания с позиции силы будет неполным без учета того важного обстоятельства, что, хотя в эпоху атомной монополии США Черчилль и признавал возможность защиты своей страны от СССР с помощью заокеанского союзника, саму реализацию подобного сценария военным путем он считал крайне нежелательной. И в этом отношении нельзя не согласится с мнением Роя Дженкинса, который, рассматривая внешнеполитические концепции Черчилля в первые послевоенные годы, приходил к выводу, что экс-премьер в «отличие от большинства политических и военных лидеров» того времени прекрасно осознавал, что очередное использование атомного оружия «означает конец цивилизации». «И хотя он придерживался стойкого убеждения, что только американцы могут обеспечить адекватную защиту, он не верил в их способность обращаться» с атомным оружием с «должной осторожностью, проницательностью и благоразумием», – резюмирует исследователь240.
После успешных испытаний атомного оружия в СССР риторика Черчилля в направлении мирного урегулирования начнет приобретать более настойчивый характер. Конец 1949-го – начало 1950 года можно считать переломным моментом во внешнеполитических взглядах лидера тори. Если после окончания войны пик его антисоветских высказываний приходится на 1946 год, после чего запустится механизм переоценки, то в означенные годы – 1949-й и 1950-й – позиция британского политика относительно международной обстановки проходит точку бифуркации. Отныне потомок герцога Мальборо становится последовательным и рьяным сторонником нормализации отношений с Москвой, одним из первых западных политиков такого уровня, кто выбрал подобный путь.
Начиная с 1950 года Черчилля страшили уже не столько последствия применения атомного оружия против другого государства, сколько сама тотальная война, когда оба противника обладают одинаковым потенциалом уничтожения друг друга. Не добавляло ему оптимизма и понимание того факта, какая страна станет первой мишенью после начала боевых действий. «Если бы я был русским комиссаром, я бы голосовал против войны, но если бы мою точку зрения отвергли, я бы тогда сказал следующее: „Первое, что мы должны уничтожить: Британские острова“», – заметил Черчилль в беседе с Денисом Келли. Аналогичные высказывания о том, что если новая война между США и СССР начнется, то Британия, на аэродромах которой находились американские бомбардировщики, способные доставить атомную бомбу до границ СССР, станет первой целью Советов, встречаются в беседах и с другими помощниками, например с Джоном Колвиллом241.
Диалог с Колвиллом на внешнеполитические темы состоялся 16 марта 1950 года. Днем Черчилль принял участие в заседании палаты общин, во время которого выступил с длинной (продлившейся почти час) речью, где было отмечено, что «после того, как русские овладели секретами производства атомного оружия, наше положение в атомной сфере резко ухудшилось». Черчилль не считал это поводом для отчаяния. Единственным правильным курсом в изменившейся обстановке он видел «напряженную работу над сохранением мира» с «использованием любой возможности в поиске соглашения, которое положит конец этому трагическому периоду противостояния двух миров в постоянно увеличивающемся напряжении и беспокойстве». Он повторит свои тезисы во время очередного публичного выступления в июле 1950 года, заметив: что «вместо того, чтобы бездействовать, ожидая пока будут накоплены большие запасы сокрушительного оружия», «у нас гораздо больше шансов на успех, если мы начнем процесс урегулирования отношений с Советской Россией». «Я убежден, ничто так не способствует приближению третьей мировой войны, как бездействие», – констатировал он. Немного позже, коснувшись темы третьей мировой, Черчилль заметит, что этот военный конфликт не будет похож «ни на крестовые походы, ни на полные романтики битвы прошлых эпох». В его представлении, эта война «будет самой настоящей бойней, в ходе которой множество людей, военных и гражданских, падут жертвами той страшной силы, которую выпустила на волю наука»242.
В последний день ноября 1950 года – в свой семьдесят шестой день рождения – Черчилль в очередной раз взял слово в палате общин, призвав к «достижению соглашения с Советской Россией настолько быстро, насколько представится благоприятная возможность». Учитывая, что «мы сами формируем наши возможности», глава консерваторов предложил сконцентрироваться на проведении конференции с участием ведущих держав, где можно было бы обсудить шаги мирного урегулирования имеющихся разногласий. Спустя две недели, выступая в палате общин, Черчилль сделал очередное заявление о необходимости достижения «справедливого и рационального соглашения с Россией» посредством совместных переговоров. Для проведения переговоров он предлагал использовать все имеющиеся возможности, а в случае неудачи переговорного процесса не отчаиваться и продолжать искать средства деэскалации напряженности и поиска компромисса243.
Вспоминая свой военный опыт общения с руководством СССР, и в первую очередь переговоры в Москве в октябре 1944 года, Черчилль считал, что «коммунистов нельзя переспорить, но с ними можно торговаться»244. Разумеется, придется пойти на уступки. Еще в «Мировом кризисе» британец отмечал, что «для достижения соглашения каждый должен пойти на уступки»245. Кроме того, для начала переговорного процесса, необходимо изменить подход, отказавшись от идеологических штампов и сосредоточившись на национальных интересах участников переговоров246. «Единственным настоящим и наиболее правильным проводником к пониманию поведения могущественных стран и влиятельных правительств является оценка того, что представляют собой их интересы, а также, как они сами видят собственные интересы», – поучал Черчилль своих коллег. Со всем своим опытом политической деятельности и великолепным знанием истории он как никто понимал, что после окончания войны, несмотря на тяжелейший период борьбы с нацистскими захватчиками и множество насущных задач послевоенного восстановления, СССР находился на пике своего могущества. Речь шла о сверхдержаве со своими потребностями, возможностями и интересами, обращаясь к которым, можно было найти почву для совместных обсуждений. Черчилль считал, что «вовсе не внешние завоевания, а порядок во внутренних делах страны отвечает глубинным потребностям русского народа и долгосрочным интересам его правителей»247.
Характерной особенностью большинства приводимых высказываний относительно сотрудничества с СССР является то, что они были сделаны в период, когда Черчилль не обладал реальной властью и имел ограниченные возможности претворения своей политики в жизнь. По мере приближения всеобщих выборов он усиливал давление и стремился повысить популярность своих взглядов. Последнее было особенно важно, поскольку лейбористы также не сидели сложа руки и старались использовать образ Черчилля-милитариста против консерваторов. В разгар предвыборной гонки в начале октября 1951 года Daily Май вышла с карикатурой, изображавшей руку, которая держала огромный пистолет и помещенный внизу провокационный вопрос: «Чей палец вы хотите видеть на курке: Эттли или Черчилля?» Лейбористы ухватились за образное сравнение, выпустив листовки, которые обыгрывали эту тему и содержали уже не вопрос, а обращение к избирателям: «Сегодня ваш палец на курке (выделено в оригинале. – Д. М). Голосуйте за партию, которой можете доверять».
Черчилль не смог оставить подобные уловки в управлении общественным мнением без внимания. Выступая в своем избирательном округе, он ответил на злободневный вопрос: «Яуверен, мы хотим, чтобы ни на каком курке не было ничьих пальцев». По его словам, он «не верит в неизбежность третьей мировой войны». Более того, он полагает, что опасность подобного конфликта сегодня «меньше, чем была ранее во время масштабного перевооружения Соединенных Штатов»248.
В дальнейшем Черчилль пояснит, почему «третья мировая война вряд ли настанет»: этот конфликт «полностью отличается по ряду принципиальных моментов» от любого противостояния, которое когда-либо имело место. К указанным отличиям относятся: во-первых, осознание противоборствующими сторонами, что война «начнется с таких ужасов и в таком масштабе, которые даже трудно себе представить»; во-вторых, основные решения по ведению боевых действий будут приняты в «первый месяц, а возможно, даже в первую неделю войны»; в-третьих, хотя сами боевые действия могут продлиться «неопределенное время», уже после первого месяца войны «никакие огромные армии не смогут передвигаться на большие расстояния». И, наконец, последнее: война затронет все гражданское население на планете, «испытания будут продолжать увеличиваться», а правительства из-за проблем со связью обнаружат, что «лишились способности управлять событиями»249.
В мире политики нередки случаи, когда предвыборные обещания остаются обещаниями, а точка зрения на злободневные проблемы и подходы к их решению заметно меняется после объявления результатов голосования, когда мало к чему обязывающие устные заявления сменяет полноценная ответственность за реальные поступки. Пример с Черчиллем не из этой категории. Он продолжит выступать за деэскалацию напряженности после назначения на пост премьер-министра. Во время своего первого выступления в парламенте в новом качестве он укажет, что приоритетом в международной политике является «прекращение того, что называется „холодной войной“ путем проведения переговоров на высшем уровне»250. Обращает на себя пренебрежительное отношение к словосочетанию «холодная война». Впоследствии Черчилль назовет «холодную войну» «нелегальным термином»[114]251.
Каким бы страстным и стойким не было желание Черчилля провести встречу на высшем уровне, а также приступить к сворачиванию «холодной войны», одного этого желания было недостаточно для претворения его идей в жизнь. Успех мероприятия зависел от многих факторов, в первую очередь от позиции других участников предполагаемого саммита – первых лиц СССР и США. Так получилось, что с каждым из них Черчилль уже имел продуктивный опыт взаимодействия, но как покажет дальнейшее развитие событий, это нисколько не помогло достижению цели. Будем придерживаться принятого движения с востока на запад и начнем с рассмотрения взаимоотношений с руководителями СССР.
На момент возвращения Черчилля на Даунинг-стрит пост генерального секретаря ЦК ВКП (б) занимал тот же человек, который расстался с нашим героем шесть лет назад в Потсдаме, пожелав ему успеха на выборах. Соответственно, одной из первых международных телеграмм, которую наш герой направил на новом посту, стало послание И. В. Сталину. Черчилль сообщал, что вновь стоит во главе правительства Его Величества, в связи с чем он шлет приветствие своему зарубежному коллеге252. Сталин ответил на следующий день короткой благодарностью, после чего
Черчилль смог заявить Трумэну, что вновь находится с руководством СССР «в разговорном формате».
Подобное обращение к лидеру другого государства могло сойти за акт вежливости, а после Фултона и обострения отношений – так и вовсе рассматриваться, за двуличный жест. Но протянутая Черчиллем для приветствия рука определялась не просто стандартным этикетом. По мнению профессора Д. Рейнольдса, своим обращением к Сталину британский премьер как будто говорил: «Давайте продолжим там, где нас столь грубо прервали шесть лет назад»253. Да и к неискренним поступкам это послание также трудно отнести. Несмотря на все неприятие коммунизма, а также порой довольно резкие осуждения внешней политики СССР, Черчилль всегда придерживался деликатного обращения с И. В. Сталиным, стараясь сократить неблагожелательные заявления в его адрес в своих речах и книгах. В определенной степени сказывался опыт ведения переговоров в военные годы и понимание, что перед ним один из немногих представителей советской верхушки, с кем можно иметь дело. В личных беседах Черчилль признавал, что Сталин «никогда не нарушал данное мне слово»254. Не прекращалась и личная переписка между двумя лидерами антигитлеровской коалиции. Разумеется, она не была насыщенна, но послания вежливости время от времени направлялись с запада на восток и с востока на запад. «Мой боевой товарищ, желаю всего самого лучше в ваш день рождения», – передал Черчилль Сталину через советского посла в Лондоне 21 декабря 1946 года. Спустя три дня пришел ответ: «Примите мои теплые благодарности за ваши добрые пожелания на мой день рождения»255.