Из других тем обращает внимание шекспировский тезис «Весь мир – театр.//В нем женщины, мужчины – все актеры». Черчилль часто развивал эту мысль в своих произведениях. Аналогичные аллюзии на шекспировские строки можно найти и в этом сочинении: «они покидали провинциальную сцену ради столичного театра»; «занавес упал между Британией и континентом»50. Черчилль показывает, что нередко решения принимаются не только исходя из практической целесообразности – свою роль также играет производимое впечатление. Описывая, как будущий император Тит Флавий Веспасиан (9-79) смог в битве у реки Медуэй найти брод и своевременной атакой с фланга разбить племя катувеллаунов, Черчилль замечает, что эта быстрая победа «расстроила сценическую постановку всей кампании». Нужно было показать, что «для полной победы требуется присутствие императора», который в этот момент ожидал развития событий в Галлии. Дабы соответствовать моменту, Клавдий (10 до н. э. – 54 н. э.) в спешном порядке пересек море, приведя с собой подкрепление (включавшее несколько слонов), и зафиксировал уже добытую победу51.
Этот эпизод демонстрирует еще одну мысль: каждый успех требует тщательной постановки. В описании австро-прусско-итальянского военного столкновения 1866 года, больше известного, как Семинедельная война, Черчилль открыто указывает на эту особенность, резюмируя искусные дипломатические ходы Бисмарка до начала вооруженного противостояния одной лапидарной и выразительной фразой: «Сцена была подготовлена»52.
Развивая тему театра, Черчилль также указывает, что огромное значение в публичной деятельности принадлежит вовремя сделанному жесту. Для примера он приводит Уильяма Питта, 1-го графа Четэма, который, по его словам, был «прирожденным актером». Занимая пост казначея вооруженных сил, Питт не стал, как позволял ему обычай, размещать государственные средства на своих личных счетах и получать за эту комиссию; отказался Питт и от личной комиссии, которая выплачивалась союзниками за посылаемые в армию контингенты, произведя тем самым на общественное мнение «поразительное действие». «Этим жестом, – сообщает Черчилль, – Питт обратил на себя внимание людей и удерживал его, как никакой государственный деятель до него»53.
|
Все хорошо в меру; стремление к публичности, постановка сцены, внимание к жестам – все это не должно превращаться в самоцель. Признавая важность перечисленных элементов, Черчилль осуждал их безмерное употребление, приводя в качестве антипримера Георга IV (1762–1830), «талант самовыражения которого часто тратился на аффектированные жесты»54.
Другой темой, передающей авторские взгляды и нашедшей подробную разработку, стало гимническое восхваление культа борьбы. Особенно борьбы, в которой отстаиваются высшие ценности, например целостность и независимость своей страны. «Первейшее право людей, – заявляет Черчилль, – это право умирать и убивать посягающих на ту землю, на которой они живут, и наказывать с исключительной суровостью всех представителей собственного народа, которые погрели руки у чужого огня»55. Черчилль пытается показать, что искренняя борьба за свои идеалы всегда окупается сторицей. Например, как в случае с отцом Реформации Мартином Лютером (1483–1546), который вступил в «опасное интеллектуальное противостояние с понтификом». «В этой борьбе, – подчеркивает автор, – Лютер, рискуя потерять все, проявил решительность и убежденность, что принесло ему известность и славу»56.
|
Обращает внимание, что в своей оценке поведения Лютера Черчилль устанавливает причинно-следственную связь между парами «решительность – убежденность» и «известность – слава». Дав имя одному из направлений протестантства и выразив взгляды, которые пережили века, Лютер сумел добиться признания и популярности. Но далеко не всем вступившим в бой удается увидеть обнадеживающую зарю долгожданной победы. Черчилль описывает драматическую сцену гибели адмирала Нельсона, который после получения известий о триумфальной победе при Трафальгаре скончался от полученного ранения. Он также приводит последние слова генерал-майора Джеймса Вольфа (1727–1759), погибшего при штурме Квебека, но дожившего до победоносных новостей: «Теперь, слава Богу, я уйду с миром»57. А как Черчилль описывает тех, кто вступил в бой, но проиграл? С присущим ему героическим менталитетом он и в этом случае считает, что самоотверженная борьба лучше позорного уклонения. Он всегда питал слабость к «славным», как он сам выразился, эпизодам, например, последнему бою корабля Revenge на Азорах в сентябре 1591 года. Черчилль цитирует слова очевидца, как «на протяжении пятнадцати часов Revenge бился, словно олень с псами, осаждаемый пятнадцатью большими испанскими судами», и даже противники «восхитились доблестью командира» – сэра Ричарда Гренвилла (1542–1591). Пусть этот бой закончился поражением и гибелью капитана, но доблестное поведение Гренвилла обессмертило его имя[137] вписав, по словам Черчилля, «эпический эпизод в анналы английского народа»58.
|
Не менее показателен пример из Гражданской войны в США. Упорное, но в итоге закончившееся поражением в войне сопротивление конфедератов, которое, несмотря на общий итог, было отмечено выдающимися победами генерала Роберта Ли и его верного соратника Томаса Джексона, на протяжении многих десятилетий привлекало внимание британского политика. При всем своем уважении к личности Линкольна, он не мог не испытывать симпатии к его противникам. Он восхищался непримиримым настроем южан, их «решимостью погибнуть с оружием в руках». Объясняя подход конфедератов, Черчилль указывал, что они считали: «пусть лучше будет опустошена вся их огромная территория, пусть лучше будут сожжены все фермы, разрушены артиллерией все города, убиты все солдаты», но только не приведи Господь, чтобы «их потомки подумали, будто они сдались». Нетрудно догадаться, что аналогичных воззрений придерживался и сам автор, который полагал, что честь и защита своего имени, выше позорной капитуляции, а «смерть, какую бы форму она ни принимала, это всего лишь смерть, которая приходит за каждым»59.
Признание важности театрального начала в публичной жизни, а также поклонение перед борьбой являли собой не разрозненные темы, случайно оказавшиеся на страницах «Истории». Речь идет о лейтмотивах творчества Черчилля, которые встречаются во многих его произведениях. К аналогичным темам относится и великодушие, которое наш герой считал определяющим качеством государственного деятеля. Тема великодушия получает в новом произведении неожиданное развитие. Вначале кажется, что автор в очередной раз хочет воспеть эту важную в его понимании добродетель. Описывая историю жизни Альфреда Великого, он приводит эпизод, когда король захватил жену и двух сыновей своего противника Хэстена. В эпоху Альфреда с пленными, да еще такими, не церемонились, но Альфред к удивлению и недовольству многих своих подчиненных, вернул супругу Хэстену, а его сыновей крестил, и даже стал крестным отцом одного из них. В те времена, указывает Черчилль, «понять подобное поведение было трудно, но этот поступок послужил одной из причин, почему в более поздние времена Альфреда называли Великим». Альфред не смог прекратить войну, но Хэстен участие в ней больше не принимал60.
Мораль этой истории очевидна и прекрасно соотносится с взглядами автора, изложенными в его предыдущих произведениях. Но на этот раз Черчилль, не ограничиваясь одним эпизодом, идет дальше и демонстрирует читателям другую сторону медали. Он напоминает, что ни одно правило не является универсальным и ни одна модель поведения не считается абсолютно правильной в любой ситуации. Комментируя прощение Ричарда Львиное Сердце (115 7-1199), которое тот даровал предавшему его брату Иоанну Безземельному (1167–1216), он отмечает, что поступок короля «нельзя назвать мудрым». Аналогичную мысль он повторяет при анализе решений короля Эдуарда IV (1442–1483) во время Войны Алой и Белой роз. Проявив «неслыханное в этой войне милосердие», король не только простил захваченных высокопоставленных недругов, но и вернул им поместья, а кого-то даже назначил себе на службу. Демонстрируя благородство, Эдуард просчитался. Он не учел, что его недоброжелатели «могли на время отказаться и даже предать дело», которому служили, но «оно все равно оставалось их путеводной звездой». Великодушие короля не разжалобило сердца недоброжелателей. Борьба продолжилась, только с новыми силами и новыми знаниями, переданными врагам по доброте душевной увлекшимся рыцарским поведением королем61.
Еще одной темой, которая получает неожиданное развитие, становится конфликт между гражданскими и военными руководителями во время боевых действий. Начиная с «Мирового кризиса», Черчилль последовательно отстаивал позицию, что в этом споре последнее слово всегда должно оставаться за политиками, поскольку они видят ситуацию в целом и способны учесть множество технологических, экономических, внешнеполитических и прочих факторов, которыми не владеют профессиональные военные. Не отказываясь от своих воззрений, Черчилль предлагает несколько иную трактовку этой проблемы. В качестве объекта для исследования он выбирает не кого-нибудь, а самого Линкольна. Сравнивая руководителя Союза и президента конфедератов Джефферсона Дэвиса (1808–1889), он отмечает преимущество последнего. Дэвис был выпускником Вест-Поинта, служил в регулярной армии, участвовал в войне с Мексикой. Неплохо разбираясь в премудростях военного дела, он «не только подбирал нужных людей, но и выручал их в трудную минуту». Костяк генералитета армии Юга сохранился на протяжении всей войны, и если кто-то выбывал из обоймы, то не из-за кадровых перестановок, а в результате смерти на поле боя. Линкольн, напротив, руководствовался при назначении чисто политическими мотивами, идя при этом на поводу у своего окружения и меняя полководцев после первой же ошибки. «Ни один из генералов, командовавших федеральными войсками в конце войны, не занимал высоких командных постов в ее начале», – констатирует Черчилль. Он осуждает Линкольна, считая, что его модель поведения имела негативные последствия, поскольку те, кто «боялся президента больше, чем врага на передовой, слишком нервничали, чтобы сражаться в полную силу». Перечисляя нервотрепки, выпавшие на долю генерала Макклеллана, политические враги которого из «бездарного военного министерства» «только и искали любой возможности, чтобы погубить его», Черчилль приходит к выводу, что «когда появляется великий военачальник, мудрое гражданское правительство обязано наделить его сразу всем объемом полномочий в военной сфере»62.
Рассмотрев точку зрения автора по некоторым вопросам, а также описав формирование команды, трудности и ограничения, с которыми ему пришлось столкнуться, перейдем к непосредственному изложению того, как и в каких условиях создавалось историческое произведение. Работа с участием Черчилля началась летом 1938 года с описания древнего периода, посвященного римскому завоеванию. «Я наконец полностью занялся „англоязычными народами“ и сейчас резвлюсь с Пилтдаунским человеком, Кассивелауном, Юлием Цезарем, Гильдой Премудрым,
Бедой Достопочтенным[138] и другими освященными веками личностями, – делился он в июле 1938 года с Кейтом Фейлингом. – Как сделать все это а) читабельным, b) оригинальным, с) полезным, d) правдивым, известно только руководящему гению Британии, который пока еще не поделился своими секретами с вашим преданным слугой, Уинстоном С. Черчиллем»63.
Для того чтобы быстрее и качественнее проникнуть в названные «секреты», Черчилль связался с Мортимером Уэллером. Он сообщил ученому, что рассчитывает отвести относительно немного места рассматриваемой эпохе – примерно пятнадцать тысяч слов для рассмотрения римского периода и десять-пятнадцать тысяч слов на завоевание Англии нормандцами. «Таким образом, стоящая передо мной задача связана в основном с избирательностью и обобщением», – объяснил автор. Несмотря на это, ему бы хотелось при написании первых глав, повествующих о временах, когда «штык был могущественнее слова», опираться на мнение профессионала. Черчилль пригласил Уэллера к себе, чтобы тот на возмездной основе (пятьдесят гиней) прочел три «неформальные лекции» о Британии до римского вторжения, о римском периоде и о саксонских королях до появления Альфреда Великого. Он обещал, что «аудитория будет избранная и внимательная – мистер Дикин и я!»64.
По странному стечению обстоятельств начало работы над новым сочинением совпало для нашего героя с небольшой личной утратой. В тот день, когда политик связался с Уэллером, в номере Evening Standard сообщалось, что мистер Черчилль лишился трех своих лебедей. «Погруженный в политику, он забыл дать указания, чтобы крылья были подрезаны». В итоге завезенные из Австралии птицы покинули пруды Чартвелла. Расстроенный хозяин поместья предложил по одному фунту за каждого возвращенного в целостности и сохранности лебедя, а также по пять шиллингов за информацию, где их можно найти65.
Возможно, улетевшие лебеди были знаком, но каким – Черчиллю еще только предстояло разгадать. А пока он с головой окунулся в творчество. Разбирая факты римского периода, он обнаружил, что человеческая природа не сильно изменилась за последние две тысячи лет. Например, друиды «связывали себя и своих сторонников узами самых ужасных ритуалов, в которых только может участвовать человек». Черчилль предполагал, что на деревянных алтарях и в жутких обычаях «скрыта разгадка одной из ужасных и тревожащих воображение тайн, которые объединяли галльские племена». Были ли эти зловещие обряды «частью наследия Карфагена, завещанного западному миру» перед тем, как пасть от римского меча? – спрашивал Черчилль, не в силах разгадать эту, как он сам выразился, «величайшую загадку»66.
Несмотря на то что речь шла о периоде, который был удален от автора на двадцать веков, Черчилль получал огромное удовольствие от работы над книгой. Он обращался к трудам ведущих историков, особенно выделяя «восхитительное повествование» Роберта Говарда Ходжкина (1877–1951), провоста Королевского колледжа в Оксфорде, – «История англосаксов»67.
Активно увлекшись историческими изысканиями, Черчилль захотел расширить свой кругозор, для чего решил пригласить дополнительных специалистов. В августе 1938 года он попытался выйти на общепризнанного мирового специалиста в области истории романской и англосаксонской Британии академика, профессора Сорбонского университета Фердинанда Лота (1866–1952). «В 1931 году он выступил в Англии с лекцией, которая получила высокие оценки, – обратился Черчилль к Эмери Ривзу. – Я полагаю, сейчас он уже стар. Не мог бы ты собрать о нем сведения, поскольку, если бы я с ним пообщался, это помогло бы написанию глав, над которыми я сейчас работаю»68. Ривз ответил через неделю, сообщив адрес Лота, список его работ, а также информацию о том, что «он больше не выступает с лекциями»69.
Обращение сначала к Уэллеру, а затем к Лоту весьма показательно, поскольку Черчилль проявил неподдельный интерес к древней истории. Первоначально на описание событий и личностей до 1500 года планировалось выделить всего несколько глав, но в итоге рассказ растянулся на целый том, который стал самым объемным во всем произведении. Пожалуй, и самым интересным, передав искреннее увлечение Черчилля процессом работы. Приближаясь к своему шестидесятипятилетнему юбилею, он сохранил юношескую любознательность, соединив ее с опытом и основательностью зрелых лет, что не смогло не сказаться на качестве выходившего из-под его пера текста. Но как это часто бывает во время творческого процесса, не обошлось без сомнений и тревог. В возрасте, когда большинство его коллег и друзей уже выходили на пенсию, Черчиллю пришлось разбираться в хитросплетениях древней истории. «Я полностью запутался во всех этих древних бриттах, римлянах, англах, саксах и ютах, всех тех, с кем, как я думал, уже распрощался навеки после окончания школы», – делился он своим впечатлениями с лордом Галифаксом70.
Нельзя сказать, что древний период был совсем уж чужд британскому политику. Вполне сносно он изучил его еще в школе, чего желал и своим детям. Сохранилось письмо, в котором Черчилль анализирует эссе своего сына Рандольфа, посвященное Пуническим войнам. Указывая на допущенные ошибки, он отмечает, что Рандольф уделил недостаточно внимания военно-морской мощи Рима. По его мнению, тот факт, что римляне, «нация солдат и земледельцев», смогли во Второй Пунической войне разбить карфагенян на Средиземном море (которое отныне стало mare nostrum[139]), является «одним из самых удивительных явлений в истории». Свои мысли Черчилль изложил в трехстраничном письме71. Примечательно, что он нашел время на составление столь объемного послания в декабре 1925 года – в бытность своего руководства Министерством финансов.
В новом сочинении Черчилль указывал, что «в наш лихорадочный, переменчивый и ненадежный век, когда жизнь находится в движении и ничто не принимается на веру, нужно с уважением изучать римский период»72. Почему – спросит скептичный читатель? В письме к сыну Черчилль обращает внимание на еще один важный момент – «моральную силу римлян». Он признает: оба противника отличались жестокостью, но римляне «создавали впечатления, что следуют справедливости, закону и вере». «Может ли кто-то сомневаться, что победа Рима была положительна для истории?» – спрашивает Черчилль, для которого ответ очевиден. В его представлении, итог Пунических войн был не просто «победой естественных и национальных сил против наемников – это была победа более высокой по уровню развития цивилизации»73.
Аналогичные тезисы нашли отражение в его произведении. Черчилль признавал, что римская цивилизация, которую отличал «универсализм системы управления», «даровала нам гражданские и политические ценности». Когда власть Рима исчезла, Англия оказалась один на один с племенами, «снова превратившись в варварский остров». На смену христианству пришло язычество; «искусству письма – жалкие рунические каракули», «порядку, закону и уважению к собственности – смуты и конфликты». «Варварство в лохмотьях управляло всем», – перечислял Черчилль катастрофические изменения. «Дикие орды, превратившие в руины римскую культуру, не оставили даже семян будущего возрождения», – подводит автор неутешительный итог англосаксонскому периоду74.
Черчилль был мастером контраста, но только ли своими достижениями привлек Рим его искушенное внимание? Анализируя этот период, он пришел к двум важным выводам. Первый состоял в несправедливости и скоротечности исторической памяти. Римская система оказала значительное влияние на становление британской нации, обеспечила «самые спокойные и самые просвещенные времена, когда-либо выпадавшие на долю обитателей» острова, сделала жизнь последних «умиротворенной, ясной и степенной». Но что осталось после? Разве что «внушительные дороги, иногда заросшие лесом, громадная стена с трещинами, руины крепостей и вилл», но «практически никаких следов римской речи, права или институтов»75. А ведь речь идет о правлении, которое продлилось четыре века, – для сравнения, больше чем вся история США!
Второй вывод связан с ответом на животрепещущий вопрос – почему, несмотря на моральную силу и общепризнанные культурные, общественные и правовые достижения, Древний Рим все-таки пал, уступив место варварам? Разумеется, свою роль сыграло рабство: представленное в виде перевернутой пирамиды общество, когда множество обслуживает избранных, представляет собой шаткую конструкцию и долго не устоит. Отмечая эту особенность, Черчилль указывает, что «институт рабства не мог бесконечно долго противостоять новым динамичным идеям, которые несло с собой христианство»76. Но он также выделяет еще одну причину распада – стремление к роскоши, доходившее до «фанатичного распутства». Черчилль приводит слова из «Жизнеописания Юлия Агриколы» Публия Корнелия Тацита (середина 50-х – ок. 120): «Мало-помалу наши пороки соблазнили британцев, и они пристрастились к портикам, термам и изысканным пиршествам». Римское правление оказало «расслабляющее влияние», и «в условиях скромного комфорта люди стали вялыми и безынициативными»77.
История падения Древнего Рима может многому научить и сегодня, считал Черчилль. Своим читателям он предлагал поразмыслить над часто плохо уловимой особенностью исторического процесса: большинство явлений имеют давние причины, а изменения происходят и накапливаются настолько медленно, что когда количество переходит в качество, уже трудно что-либо изменить и практически невозможно понять, как метаморфоза вообще стала возможна. «Подобно многим приходящим в упадок государствам, Римская империя продолжала существовать на протяжении нескольких поколений после того, как ее жизненная сила уже истощилась», – отмечает Черчилль. Добавляя, что «ослабление страны происходило постепенно и положение усугублялось почти незаметно», он предлагает искать причину кризисов в далеком прошлом, одновременно указывая на основную сложность их преодоления – трудно противостоять потопу, набиравшему силу в течение многих десятилетий из разных источников78.
Закончив первый объемный кусок в пятьдесят тысяч слов, Черчилль признался Уэллеру, что «испытывает комфорт от того, что в эти беспокойные дни тысячи лет отделяют его мысли от XX столетия»79. Но для таких людей, как автор «Мальборо» и «Мирового кризиса», убежище в исторических изысканиях, хотя и не было долгим, оказывало заметное влияние на его жизнь. И это влияние было положительным. Как и многие выдающиеся личности, склонные к синтезу, Черчилль привык черпать вдохновение и искать ответы на мучившие его вопросы в разных родниках знаний. Так и сейчас, хотя разбор минувших событий и сопровождался своими трудностями, восторг от познания нового и улавливания нитей, закономерностей и тенденций, объединивших разные эпохи, приносило удовольствие и удовлетворение.
Для человека-думающего найти такие аналогии не составило труда. Но Черчилль привык не только думать, но и действовать, используя последние находки в политической деятельности. Так, в своем знаменитом выступлении в палате общин 5 октября 1938 года, осуждающем Мюнхенское соглашение, он раздвинул рамки происходящего, вставив в текст выступления фрагмент о короле Этельреде II[140] эпоха правления которого «была периодом тягостных невзгод». Это было время, напомнил он депутатам, когда «потеряв все, что было достигнуто потомками короля Альфреда, наша страна погрузилась в хаос». Это было время, когда «нам приходилось платить дань датчанам и постоянно подвергаться нападкам со стороны иноземцев». Черчилль процитировал «пронизанные болью строки Англосаксонской хроники», которые, хотя и были написаны «тысячу лет назад», представлялись политику «весьма актуальными»: «Все эти беды постигли нас по неразумности, из-за того что мы не захотели заплатить дань вовремя, а заключили мир только после того, как даны уже натворили много зла». «По моему мнению, эти слова очень точно отражают суть наших отношений с Германией», – заявил оратор, и дальше добавил: «Такова мудрость, которую завещали нам предки, а любая мудрость уходит своими истоками в прошлое»80.
Помимо аналогий и перекличек с современностью погружение в глубокие воды далекого прошлого разбудило творческое воображение Черчилля, и за описанием давно ушедших времен он стал размышлять об истории в целом. Четвертую главу первой книги первого тома, которая получила название «Затерянный остров», он начал следующим рассуждением:
Нельзя понять историю без постоянного обращения к тем длительным периодам, с которыми мы то и дело сталкиваемся на опыте нашей собственной короткой жизни. Пять лет – это много. Двадцать лет – это горизонт для большинства людей. Пятьдесят лет – далекая древность. Чтобы постичь, как удар судьбы воздействует на то или иное поколение, надо прежде всего представить себе его положение и затем приложить к нему шкалу нашей собственной жизни. Так, почти все изменения гораздо менее ощутимы для тех, кто является их свидетелями, чем для того, кто в качестве хроникера сталкивается с ними тогда, когда они уже превратились в характерные черты эпохи. Мы всматриваемся в эти события, отделенные от нас толщей в почти две тысячи лет, через несовершенные телескопы исследований81.
Этот фрагмент был надиктован во время одной из поздних, наводящих на грустные размышления ночей августа 1938 года. Не весь текст будет опубликован. В окончательную версию не войдут идеи автора о распространении исторических знаний. Сначала рассказчики, пытаясь добиться «четкости и ясности», разделяют историю на «отчетливо определяемые эпохи», что приводит к упрощениям и «приемлемому обобщению». Потом приходят ученые – историки и археологи, которые открывают многие «неоспоримые факты», и принятые ранее условности уже становятся бессмысленными. Пока, наконец, на сцене не появляются любители. Они «знают немного», а то, что знают, – «в основном неправильно». Но они обладают прекрасным слогом, в результате чего появляется живое описание с «изобилием упрямых фактов и непримиримых выводов». «Просто удивительно, – изумлялся Черчилль, – насколько старые предания продолжают пропитываться огромным количеством современных критических работ, которые создаются на их основе».
Но «старый сюжет, как правило, оказывается лучшим», – заключал автор82.
Черчилля отличало ярко выраженное почитание индивидуализма, лежавшее в основе большинства его достижений. Оно определяло характер его поступков и накладывало неизгладимый отпечаток на его поведение, причем неважно, шла ли речь об управлении министерствами и ведомствами, подготовке к очередному выступлению или работе над книгой. Он всегда все делал по-своему. И подобные размышления над самой историей, как и ее представление – лишнее тому подтверждение.
Были и другие случаи, когда вместо обобщающих заявлений в элегическом стиле Черчилль касался частностей. Причем не всегда удачно. Порой он давал комментарии, отличавшиеся тривиальностью и не подходившие ни для самого произведения, ни для его автора. В таких случаях вовремя подключалась команда, вычеркивая снижающие качество повествования трюизмы. Например, так стало с рассуждениями о том, что «среди ученых есть странная мода произносить и писать все эти старые название таким образом, что они выглядят наиболее отталкивающе для современного читателя». «Я изумлен, действительно ли это замечание необходимо?» – спросил Янг. «Я тоже», – добавил Марш, и неудачное предложение пошло под нож83.
Подобные коррекции были не самой серьезной проблемой, с которой столкнулся Черчилль и его помощники. Более глубокое, чем предполагалось изначально, погружение в историю древней Британии привело к тому, что описание этого периода превысило запланированный объем. В середине сентября 1938 года Черчилль направил Уэллеру первый кусок текста в пятьдесят тысяч слов. Также он пообещал в скором времени прислать продолжение еще на двенадцать тысяч слов. Первоначально он собирался описать события до Нормандского завоевания, уложившись в сорок тысяч слов, но, начав работу, понял, что ему потребуется шестьдесят пять, а возможно, даже семьдесят тысяч слов, чтобы рассказать обо всем, что он считает важным.
Сам автор спокойно отнесся к разрастанию текста и размыванию сроков. «Я не особенно нервничаю, поскольку этот период вызывает глубокий интерес, а также закладывает основы для всех ответвлений древа англоязычных народов», – объяснил он Уэллеру84. Но у издателей было иное мнение. Флауэр не вчера занялся издательским бизнесом, и в чудеса уже давно не верил. Он располагал довольно точной информацией о статусе завершения «Мальборо» и не хуже Черчилля знал, когда тот вплотную приступил к новому проекту.
Оставалось всего полтора года на написание массивного трехтомника. Поэтому, когда 12 августа 1938 года Черчилль направил «первый предварительный и условный материал, состоящий из первой и части второй главы»85, Флауэр разразился гневной тирадой. Он отказался рассматривать возможность сериализации этого фрагмента до тех пор, пока автор не познакомит его с полностью написанной книгой. «Учитывая, что вы передали нам текст объемом всего лишь тридцать тысяч слов, мы не понимаем, как вы собираетесь написать оставшиеся триста семьдесят тысяч к 31 декабря 1939 года», – заявил Флауэр и раздраженно добавил, что издательство «не намерено даже на сутки переносить» срок завершения договорных обязательств86.
У Черчилля был значительный опыт общения с издателями, но подобное обращение было для него если не в новинку, то уж точно непривычным. Он перешагнул шестидесятилетний рубеж, почти двадцать лет возглавлял крупнейшие министерства, почти сорок – заседал в парламенте, написал пятнадцать произведений, включая многотомные «Мировой кризис» и «Мальборо». И после всех этих достижений его ставили в жесткие условия и выставляли требования, выполнить которые было непросто. Кроме того, все это происходило на фоне драматических событий во внешней политике, когда руководство Франции и Британии готовилось к новой сделке с нацистским диктатором.
Другой бы на месте Черчилля взбрыкнул и, если бы не разорвал контракт, то, по крайней мере, поставил бы Флауэра на место, объяснив задержку с «Мальборо» и напомнив про нарастание градуса напряженности международной обстановки. Но вряд ли эти аргументы смогли бы смягчить или изменить позицию издателя, который следовал своей логике. К тому же на кону для Черчилля стояло слишком много. Речь шла об исполнении крупного договора, и малейшая ошибка в общении с руководством Cassell & Co. Ltd. могла стоить автору контракта. Он лишился бы не только оставшихся пятнадцати тысяч фунтов, но и пяти тысяч аванса, уже уплаченных и потраченных. Это значительно осложнило бы его финансовое положение, не говоря уже о репутационных издержках.