— Вы хотите сказать — пророки?
— Да, в какой‑то степени.
— Невозможно, — качнул головой Андрей, — Не верю.
— Почему?
— Пророков в своем отечестве, как мне кажется, не бывает, — усмехнулся Андрей. — Особенно в России. А чужие пророки не знают народа. И погубят его. Потом — народ ведь не стадо. Тем более русский народ, привыкший к общинной жизни и народоправству. Да, вначале, может, он и пойдет, даже побежит, даже и вождей обгонит… А почувствует неладное, что‑то не по нутру ему придется… Одумается, и тогда никаким вождям с ним не сладить. В нашем народе сильны традиции. Причем люди даже сами не подозревают о них, а поступают традиционно.
— Знакомое суждение, — сказал Шиловский так, что было не понять, как он к этому относится. — Неверующий вы человек… Ну, а в социализм вы хоть верите? В построение социалистического общества?
— Верю, — подумав, ответил Андрей. — Но при условии, если строить его по форме общинности и народоправства.
Шиловский нахмурился:
— Большевики должны верить без всяких условий!
— Без всяких условий я присягал на верность царю и отечеству, — сказал Андрей. — Когда мне стукнул двадцать один год и когда я был вчерашним студентом… И не подозревал, что по земле могут ходить «эшелоны смерти»!
— «Эшелон», «эшелон»…. — тихо проговорил Шиловский.
Андрею показалось, что сейчас он думал о своих часах. Может быть, о том парне по фамилии Крайнов…
— Но вернемся к нашим делам, — встрепенулся Шиловский. — А во что вы сейчас верите без всяких условий? Вопрос, разумеется, риторический. Но мне бы хотелось знать ваши фантазии о будущем.
— В детей, — сказал Березин.
— Любопытная вера… Конечно, придут нам на смену наши дети, и у них все‑все будет по‑другому… Да. Они будут мудрее нас и пойдут дальше… У вас есть дети?
|
— Вы же знаете, что нет. И хорошо, что нет.
— А у меня есть! — счастливо улыбнулся Шиловский. — Два мальчика и девочка. Уже довольно взрослые… Ну, хорошо, — он снова посмотрел на часы и перехватил взгляд Андрея. Медленно спрятал часы в карман, снял пенсне. Глаза стали задумчивыми, однако пытливость и настороженность не потухли, а как бы потеряли остроту. — А помните человека по фамилии Крайнов? — неожиданно спросил Шиловский. — Там, в «эшелоне»?
— Помню, — твердо сказал Андрей. — Я все очень хорошо помню.
— Глупо погиб человек. За чужие часы.
— Не совсем глупо, — поправил Андрей. — Глупостью он спас вас.
— Да, — вздохнул Шиловский. — Я вспоминаю о нем, как только достаю часы. Не хочу, а вспоминаю… — Он выдержал паузу, затем надел пенсне. — Пора. Нас ждет Товарищ Троцкий.
— Что?! — поднялся Андрей.
— Нас ждет товарищ Троцкий, — сухо повторил Шиловский и встал. — Прошу вас отвечать коротко и по существу. Он не любит лишних слов. Он очень занят.
— Зачем… Зачем это нужно?! — закричал Андрей. — Что вы меня таскаете?
— В этом здании не принято много спрашивать, — жестко произнес Шиловский. — В этом здании принято больше слушать.
И пошел к двери, стуча каблуками блестящих офицерских сапог…
Троцкий стоял у карты и что‑то быстро писал. Он повернул голову к вошедшим и снова уткнулся в карту.
— Товарищ Троцкий… — начал было Шиловский, но тот отрезал:
— Вижу.
Шиловский сел на стул у двери. Андрей продолжал стоять, автоматически приняв стойку «смирно».
|
— Что вы должны были сделать с пленными? — спросил Троцкий, не отрываясь от записей.
— Найти подводы или лыжи. И вывести из тайги, — размеренно сказал Андрей и расслабился.
— Где? — Троцкий впервые глянул на него. — Где бы вы нашли подводы и лыжи? Заняли у бандитов?
— Нужно было искать, — ответил Андрей. — Или срубить полозья с нарт…
— Нужно было расстрелять немедленно! — крикнул Троцкий и бросил на стол блокнот. — А не ждать сутки, когда бандиты по всем законам войны стали пленными! Это вы их сделали пленными! — Он поднял телефонную трубку, подержал, затем бросил на рычаг. — Идите! — приказал он. — Шиловский, на одну минуту…
Шилрвский махнул рукой Андрею. Андрей вышел из кабинета. Встал посреди коридора, тряхнул головой: голос председателя Реввоенсовета звучал в ушах металлическим звоном.
Он прошел по коридору и вновь остановился, прислонившись плечом к стене. Нужно было расстрелять немедленно. Это вы их сделали пленными… Значит, не нужно было брать в плен? Но как стрелять в безоружных? Когда поднимают руки?..
Андрей оторвался от стены, оглянулся. Мимо взад‑вперед проходили краскомы, скрипели офицерские сапоги о вышарканный паркет. Андрея никто не замечал. Тогда он вновь пошел по коридору, лишь бы не стоять на месте. Спустился по лестнице и отыскал кабинет Шиловского. Притворив за собой дверь, он схватил стакан остывшего чая, выпил залпом и сел у стены, зажал уши…
— Нужно было расстрелять немедленно!
31. В ГОД 1918…
На пятые сутки, — а считал их Андрей по спичкам, убывающим из коробка: в день по одной, — он неожиданно вышел на след, пробитый камусными лыжами. Ел он за все это время лишь дважды: первый раз насобирал мороженой калины и страдал после этого резями в желудке; второй раз, когда застрелил рябчика.
|
Встав на лыжню, он уже не сходил с нее и к концу шестого дня вышел к избушке в истоке ручья. Он сделал круг, принюхиваясь к жилью, но в зимовье, похоже, никого не было.
Андреи сразу же набрал дров из поленницы и вошел в избушку. Пока растапливал печь, огляделся: ничего особенного, обыкновенное промысловое зимовье. Топчан с перовой подушкой, полки, бочка с продуктами, на пялах под матицей сушились шкурки. Несколько винтовочных гильз валялись на столе, и когда Андрей ходил по половицам, гильзы позванивали, словно колокольчики. Жестяная печурка уже гудела, а он, нависая над ней, все еще осматривался и никак не мог понять, что же в избушке не так, что мешает ему наконец успокоиться и перевести дух. И лишь когда он согрелся и, сняв кожух, хотел повесить его у двери, понял: на гвоздях, вбитых в стену, вцсели два полушубка, шинель и крестьянский ватник — не слишком ли для одного человека? Ложка одна, кружка одна, а одежды — на четверых…
Он заглянул под нары: пара подшитых валенок, три пары поношенных яловых сапог и одна пара — совсем новых…
Окончательно встревоженный, он выскочил на улицу, прислушался — тишина. Лес только чуть постанывает под кухтами снега, пощелкивают сухие сучки. Было еще светло, день догорал за горой, словно брошенная туда головня. Тревога и голод сосали под ложечкой; от предчувствия неприятного набегали слезы — ослабли глаза…
— Потом он никак не мог объяснить себе, что толкнуло его, голодного и холодного, уже в который раз сделать большой круг возле зимовья по убродному, по щиколотку снегу. Он даже не пытался искать каких‑либо следов или примет, способных объяснить неясную тревогу, исходящую от обилия одежды и обуви в избушке. Припорошенный недавним снегом волок он заметил сразу и пошел по нему за ручей.
В глубине души он все‑таки надеялся увидеть тушу лося, припрятанную от зверя, или лабаз с провиантом, но не то, что уже рисовалось в воображении.
В двухстах саженях от избушки, в наскоро откопанной яме, лежали стылые человеческие трупы, присыпанные снегом. Андрей смел рукавом порошу с верхнего — бородатый, незнакомый мужик, убитый выстрелом в лицо. Другой был совсем молодой, лет семнадцати, в исподнем, пристывшем к телу. Остальных Андрей не стал смотреть, выбрался из ямы и с той секунды уже не мог идти не озираясь.
Он вернулся своим следом к избушке и первым делом потушил печь. Но тут же понял, что скрыть свое присутствие не удастся — слишком много наследил вокруг. Оставалось одно — лезть под крышу и оттуда встретить хозяина. Он зажег самодельный жирник, ближе поставил к окошку и, покинув зимовье, забрался под низкий скат крыши. Боясь заснуть, он прикладывал холодный револьвер ко лбу, давил барабаном на глаза и с ужасом представлял, что будет, если хозяин вернется ночью или не вернется сегодня вообще. Однако примерно через час ожидания он услышал тихий шорох лыж с частыми остановками. Хозяин появился неожиданно, причем шел целиной и в темноте виделся лишь черным пятном на снегу. Он оставил лыжи — и осторожно стал подходить к двери зимовья, на ходу снимая винтовку с плеча. Постоял, прислушиваясь, потом заглянул за угол, проверяя, светится ли окошко, и лишь затем громко закашлял, затопал ногами.
— Хозяин нет — гость дома. Гость нет — хозяин дома.
Когда он поставил винтовку, чтобы отряхнуть снег с лыж, Андрей спокойно скомандовал не шевелиться. Хозяин бросил лыжи, рука дернулась к винтовке.
— Стоять! — крикнул Андрей и выстрелил ему под ноги. — Отходи назад!
Тот попятился. Андрей спрыгнул на снег, перехватил винтовку и приказал снять пояс с ножом. Хозяин выполнил его требование, однако завертел головой, что‑то отыскивая.
— Не дергайся! — предупредил Андрей, — Кто такой?
— Охотник я. Ты кто такой?
— Охотник, говоришь… — Андрей подошел к нему на сажень. — На людей охотишься?
— Каких людей? Не знаю людей… Соболь добываю.
— Сейчас я тебе покажу! — закричал Андрей. — А в яме — там! — соболя лежат?!
— Это не люди! — хозяин замахал руками. — Партизаны это! Какой люди?
— Партизаны?!
— Партизаны, партизаны, — заторопился он. Пришел, сказал — у тебя жить буду. Зачем мне партизаны? Зверь пугают, кормить давай.
— Они же люди! Люди! — захрипел Андрей.
— Какой люди? Партизан! Люди деревня живут, люди соболь бьют, а партизан тайга пугает. Зверь уйдет — партизан останется.
— Ну, сволочь! — Андрей потряс револьвером. — В какого бога веришь? Молись!
— Какой бог? Татарин я! Зачем молись? — забормотал тот. — Молись — рано. Зачем молись?
— Судить тебя буду!
— Зачем судить? Винтовка отдай! Партизан — плохой чалавик. Ты — хороший чалавик. Отдай винтовка!
— К стене становись! — Андрей плохо владел собой. — К стене!
Хозяин по‑волчьи прыгнул в сторону, вильнул в лес. Андрей выстрелил…
И сам сел на снег, прижав револьвер ко лбу.
Потом подошел к убитому, перевернул его, заглянул в лицо — обветренные скулы, реденькая бородка, приплюснутый нос… Человек же обликом! Он снова растопил печь, затем отыскал лопату и пошел хоронить убитых партизан. Земля уже замерзла, бралась плохо, и пришлось заваливать могилу камнями. Вернувшись к избушке, он оттащил в лес и засыпал снегом охотника за соболем и за людьми. И вдруг ощутил приступ ненависти ко всему, что было в зимовье. Казалось, здесь все пропитано желанием убить. Причем не врага, не ненавистного супостата, а просто человека, случайно забредшего в эти стены. Он представлял, как охотник расстреливает ночью в упор незнакомых ему и ни в чем не повинных перед ним людей, и крушил все подряд — нары, стол, печь; разметывал постель, расшвыривал и бил о стену все, что попадало под руку.
И, устав наконец от ярости, выбежал на улицу и долго лежал на снегу, словно убитый. Можно было дальше и не жить, можно было звать Леньку‑Ангела и отправиться с ним, куда он поведет, если тебя могут просто так, как лося или медведя, завалить в тайге, бросить в яму или растаскать на приваду зверям, если у человека поднимается рука на людей только за то, что их называют партизанами, за то, что они, безродные и бездомные, вынуждены скитаться по лесам, имея за плечами только горькое прошлое и не ведая о будущем… Как жить? Во имя чего?..
Он сел, отер с лица тающий снег…
Дети…
Но как все это далеко отсюда и потому почти нереально. Кругом тайга, холод, смерть. И все‑таки на белом свете существует такое чудо — дети. Их еще нет, но они уже и есть, если есть дума в сердце. Неужели дети — это последняя и самая сильная вера в человеке? Когда уже ничего нет и никто, ничто тебя не может спасти в этом мире, приходят дети и ведут тебя за руки к свету. Неужели все так и есть?..
Неужели природой так замыслен человек, чтобы даже на пороге апокалипсиса человечество продолжалось и история его не пресеклась бы даже тогда, когда жизнь, казалось бы, теряет всякий смысл? Если так, то дети — вера великая…
Андрей встал и увидел огонь. Избушка горела ярко, с треском, осыпая на снег тугие потоки искр. Потолок уже обвалился, и из сруба вырывалось багровое, скрученное с черным дымом пламя.
Он так и просидел до утра возле огиа, придремывая и вздрагивая, когда в пожаре начинали рваться патроны и пачки пороха. Дождавшись рассвета, он надел уцелевшие лыжи охотника, подобрал его винтовку, пояс с подсумком и ножом и пошел торить новый след от черного круга вытаявшей земли.
Андрей надеялся выйти к Повою. Снега заглубели, и если бы не лыжи, он давно бы выбился из сил и скорее всего, соорудив шалаш из валежника, остался бы где‑нибудь ждать весны. Спичек не было, зато в подсумке с патронами оказались кресало и трут, завернутые в тряпочку. Ночевал он возле костров, на прогретой огнем земле, а утром, от боли во всем теле едва поднявшись, снова шел, стараясь держать направление строго на юг.
Он уже втянулся в бесконечную дорогу, привыкая к частым голодовкам, и только не мог привыкнуть к ране на лице: поджившая в Есаульске, она снова начала гнить, менять повязки было нечем. На какой‑то день — он давно сбился со счета — Андрей остановился ночевать на высокой кедровой гриве среди марей, и наутро, когда отодрал от земли пристывший кожух, увидел в сажени от костра отдушину берлоги. Пар в морозном воздухе курился над снегом, и обросшая куржаком кедровая хвоя напоминала раннюю седину. Стараясь не шуметь, он разгреб снег вокруг отдушины, проверил хворостиной, как расположен лаз в берлогу, и наугад выстрелил трижды в черную дыру. Раненый зверь забился, полетела кверху земля, и через некоторое время медведь выполз наполовину, царапая лапами снег. Андрей зашел сбоку и уложил его выстрелом в ухо.
Трое суток потом от отъедался медвежатиной, мазал рану салом и отсыпался в берлоге. Однако просторная берлога быстро выстыла, начала замерзать земля на стенках и потолке — человеческое тело не могло обогреть пространство, так легко обогреваемое зверем. В высушенной у огня шкуре он прорезал две дыры, сделав что‑то наподобие длиннополой безрукавки, надел ее поверх кожуха мехом внутрь, настрогал мяса и нутряного сала сколько мог унести и пошел дальше.
И всю эту долгую дорогу, единожды подумав о детях, он мысленно разговаривал с ними, как бы рассказывал и отчитывался за все то, что с ним происходило. Иногда он обращался к ним вслух; хриплый, простуженный голос звучал незнакомо и слышался будто со стороны.
— Погодите, ребята, что‑то я устал, — говорил он, укладываясь на снег. — Я полежу, а вы поиграйте пока. Скоро солнышко закатится.
Или начинал жаловаться, что стоящая колом и гремящая, как фанера, медвежья шкура натирает подмышки и бьет по коленям. И за день так набивает, что к ночи болят коленные чашечки.
Несколько раз ему чудились детские следы на снегу…
Однажды утром он услышал собачий лай впереди и, спрятавшись за дерево, долго стоял, вслушиваясь и рассматривая каждый темный предмет. И вдруг подумал, что он — зверь, что все его действия сейчас присущи зверю. Причем зверь этот будто бы находится в чужой ему, непривычной обстановке, как если бы медведь, поднятый из берлоги, стал шатуном на всю долгую зиму. Почему‑то раньше не думалось, откуда берется в нем осторожность, желание пройти незамеченным или совсем уж незнакомая способность: видеть не предмет — движение. Стоило упасть снегу с ветки, как он замирал мгновенно и живыми оставались только стремительные и все схватывающие глаза.
— Я человек, — вслух подумал он и вышел из‑за дерева.
Собаки лаяли звонко и весело. Видимо, хозяин вынес им пищу…
— Я человек! — крикнул он и пошел на собачий лай.
Большая изба с рубленым двором стояла на краю леса у широкого поля. Из‑под снега торчали свежие комья земли, а на залоге виднелись припорошенные суслоны льняных снопов.
Над трубой ветер шевелил голубоватый дым.
Не снимая винтовки, он сунул руку в карман, к револьверу, и подошел к воротам. Собаки, вдруг вырвавшись из подворотни, набросились на него, свирепо ощерясь и норовя схватить за полы медвежьей шкуры. Они обступали его со всех сторон, прыгали на пружинистых ногах, и одна, уцепившись сзади, все‑таки начала трепать шкуру так, что Андрей едва держался на ногах. Он отмахивался; сорвав винтовку, отбивался прикладом, но озверевшие псы лишь больше стервенели и захлебывались в лае.
— Цыть, варначье! — закричал хозяин, выскочив на улицу в одной рубахе. — Цыть, пшел!.. Ой, да с ними сладу не будет! Проскакивай в калитку‑то!
Андрей забежал во двор, а хозяин захлопнул калитку и загородил ногами дыру в воротах.
— В избу! В избу беги!
В сенцах Андрей снял лыжи; не выпуская винтовки из рук, вошел в избу. Встал у порога, поджидая хозяина.
— Ой, собачки‑то у меня какие духарные! — засмеялся тот, входя следом. — Не покусали?
— Нет, — проронил Андрей, разглядывая его. — Как на зверя бросились…
— Так ты в звериной шкуре и пришел! — хохотал хозяин. — Они на шкуру‑то и навалились. Свеженькая, не выветрилась еще…
Он был глубоким стариком, но очень живым, смешливым и веселым. Русая курчавая и ничуть не выседевшая борода молодила его, и если бы не широкая лысина да не старческие глаза, он бы тянул лет на пятьдесят. От старика веяло здоровьем и той самой старческой чистотой, когда выветривается все плотское. Расшитая на груди и по подолу холщовая рубаха, подпоясанная длинным кушаком, топорщилась на нем, как на бедовом парнишке.
— Здравствуйте, — сказал наконец Андрей.
— Здравствуй, разлюбезный, — похохатывал хозяин. — Снимай шкуру‑то — да к печи. Сейчас и чай пить будем!
— Кто ты? — спросил Андрей, сдирая одежду.
— Кто‑кто — человек! — чему‑то радовался старик. — Хуторок вот держу. А зовут Галактион. Имечко мне дали — господи! И не скажешь сразу. Ты зови меня, разлюбезный, Галя. Оно и ласково, и коротко.
— Где я? — Андрей посмотрел на свои черные, в медвежьем сале, руки.
— Да на хуторок вышел, разлюбезный, — заворковал старик. — Давай полью, умойся. Эк умазался‑то!
Андрей прошел к медному тазу в углу, подставил ладони. Старик достал с полки горшок и наклонил. Однако вместо воды в горшке оказалось маленькое белое яичко.
— Чтоб его! — весело ругнулся Галя. — Найдет же место нестись!
— Кто? — машинально спросил Андрей, глядя на яичко в своих ладонях.
— Зимородок, кто ж еще! — засмеялся старик. — Воду мою выпьет, а яичко оставит.
Он зачерпнул горшком воды из кадки, полной до краев. Убрал яичко, насыпал золы в руки Андрею, стал поливать.
— Три‑три, хорошенько три, — приговаривал он. — Вечерком‑то баньку истопим. От уж попаримся!
Умывшись, Андрей сел за стол, а Галя принес из сенцев корзинку с крупными и краснобокими яблоками, поставил на стол.
— С яблочками попьем, — радовался он. — Нынче уродились яблочки‑то. Зимородок три короба притащил. Сказывал, еще надо, так и еще принесет. Ешь на здоровьичко!
— Какой зимородок? — Андрей не успевал осмысливать все, что говорил словоохотливый старик.
— А птичка такая! Уж до чего вредная, и не скажешь. Все супротив сделать норовит. Под воду ныряет и сидит на яйцах зимой…
Андрей взял яблоко, откусил рассыпчатую сладость, но тут же сморщился: зубы шатались и болели.
— Ты ножичком, ножичком порежь — да в чай, — посоветовал Галя. — Они распарятся и мягонькие будут.
— Давно хожу, — вдруг признался Андрей. — Отвык, чуть не озверел…
— Да ничего, скоро привыкнешь, — старик метнулся к окошку, склонился, что‑то высматривая, и, схватив душегрейку, бросился к двери. — Пей, пей чаек‑то! А я сейчас! Заблудились, окаянные, опять не туда летят. Да, поди, последние. Ишь, припозднились‑то как!
Едва старик скрылся, Андрей тоже глянул в окошко, но возле хутора никого не было. Ощущение тревоги обожгло голову. Он схватил винтовку и осторожно вышел в сени, приоткрыл дверь: старик стоял среди поля, задрав голову к небу. Самые разные предположения искрами проскакивали в сознании Андрея, пока он не увидел тяжело летящую стаю журавлей. Клин шел неровно, колыхался, и переклик птиц походил на человеческую речь.
А старик неожиданно поднял руку с растопыренными пальцами и медленно опустил к земле. И вслед за его рукой журавли застопорили полет, забили крыльями морозный воздух и, кружась, а то и падая, опустились на землю.
Озноб непонятной жути сковал спину и затылок. Цепенея, Андрей чувствовал, как слезы застят глаза, и потому очертания птиц на поле двоились и троились. Галя махнул еще раз, крикнул, что‑то. Журавли поплыли к залогу, к суслонам, а старик потрусил к избе.
Андрей поспешно вернулся к столу, сунул винтовку в угол.
— Молодые, ленивые, — весело заругался Галя с порога. — Это же надо до такой поры сидеть? Далеко, так что? Сиди не сиди — ближе не станет… Ладно, давай, разлюбезный, чаек пить!
Он схватил сапожок, раскочегарил самовар и сел за стол. Благоговейно налил кипятку, сдобрил его заваркой и, распустив в блюдце, с удовольствием отхлебнул.
Андрей вновь встал к окну. Журавли, окружив суслон, общипывали льняное семя.
— Пасутся? — спросил Галя. — Ну и пускай. Пощиплют — да полетят. Нечего волынку тянуть.
— Чудо, — выдохнул Андрей и диковато посмотрел на старика. — Это же чудо…
— Ну, разлюбезный! — радостно захохотал тот. — Какое же чудо? Чуда ты еще не видал. Оно вон у меня под печкой стоит. Вот уж чудо так чудо! Я его лет двадцать назад на ярмарке купил… Да ты пей, а я сказывать буду, пей!
Андрей послушно сел и взял чашку. В голове все смешалось — явь и сон одновременно.
— Так вот, привожу домой, народ собрался, глядят: чего такое Галя купил? И ну меж собой судачить. Чудо, говорю, купил! Кто смелей — выходи чудо руками пощупать! Вот один человек идет ко мне, а у самого руки трясутся — дай‑ко пощупаю! Ну, дал я ему, а сам эдак‑то колесо ка‑ак поверну!..
На улице послышался пронзительный крик. Журавли взметнулись вверх; заложив большой круг, выстроились и потекли по чистому небу. Галя отвернулся от окна чем‑то обеспокоенный и забыл, о чем рассказывал.
— Спугнул кто‑то, — пожалел он. — Недоемши полетели… Да ничего, поди, жиру‑то нагуляли, дотянут… Вроде не сулился никто?
Андрей покосился на печь, где чернел темный, как берлога, лаз.
— А‑а! — вдруг догадливо протянул Галя. — Вон кто пожаловал. Ишь как летят, варначье…
— Кто там опять?
— Да казаки скачут, — бросил старик. — Кто ж еще нынче по дорогам‑то летает? По небу — птицы, по дорогам — казаки…
Андрей не поверил, но все‑таки сунулся к окну: казачий разъезд в шесть человек уже привязал лошадей у ворот и под лай собак шел к избе. Урядник с обветренным лицом что‑то кричал, показывая на улетающих журавлей. Андрей схватил кожух, метнулся к винтовке, но Галя остановил его, взял за руки:
— Ой, да погоди! Пускай заходят. Глаза‑то узкие, поди, и не заметят.
— Ты что, старик?
— А садись‑ка вот сюда, в уголок, — он подтолкнул его к дальнему краю стола. — Я тебя яблочками‑то прикрою, и вовсе не заметят.
Бежать было поздно: в сенцах скрипели половицы. Андрей сел в угол и положил револьвер на колени, прикрыл его скатертью. Корзина с яблоками стояла перед лицом, но прикрыть, конечно, не могла…
— Заходите, заходите, гости дорогие, — запел Галя. — Гляжу — едут, родимые. А то все один да один, поговорить не с кем, чайку попить не с кем. Вот хорошо, что навестили старика…
— Никто не заезжал к тебе? — спросил урядник.
— Рад был бы, да не едут, — загоревал Галя. — Вареньев летом наварю, грибов насолю, а угостить некого. Вы уж садитесь к столу‑то, самовар вот ставлю. Мигом поспеет.
Казаки сняли кожухи, составили карабины в угол, выпутались из ремней и сели к столу. Вполголоса заговорили не по‑русски, тыча пальцами в корзину с яблоками.
— Ешьте, ешьте! — подбодрил старик. — Что на столе — все ешьте.
Казаки расхватали яблоки, стали есть с удовольствием и жадностью.
— Соскучились по фруктам, — объяснил урядник. — У нас на родине слаще растут. Да и крупнее.
— На родине оно все слаще да вкусней, — согласился Галя. — Нам вот эти за милу душу.
Старик расставил глиняные кружки и стал разливать чай.
— Это правда, будто ты чудеса показываешь? — вдруг спросил урядник. — Будто глаза отводить умеешь?
— Могу! — обрадовался Галя. — Что могу, то могу. Насчет глаз не скажу, а чудеса умею.
— Так покажи.
Старик с готовностью встал на четвереньки, залез под печь и достал оттуда какой‑то прибор на деревянной доске. Андрей сидел не шелохнувшись, рассматривал казаков, изучал лица. Каждого можно было достать рукой…
— Глядите сюда, — сказал Галя. — Ну‑ко, подержись за проволоку‑то.
Урядник взялся за проводки, а старик резко повернул колесо. Раздался щелчок, урядник отдернул руку и засмеялся. Казаки тоже захотели попробовать, по очереди держались за провода; Галя крутил и хохотал. Потом он подключил лампочку, и она засветилась. Казаки возбужденно заговорили по‑своему, смеялись и дурачились как дети.
— Такой чудо я видел, — сказал урядник. — Динамо‑машина. Я думал, правда чудо.
— Кто не знает да не понимает, так ведь чудо! — не согласился Галя. — Когда не знаешь, откуда берется свет?
Он спрятал прибор под печь, отряхнул руки. Успокоенные казаки зашвыркали горячим чаем.
— Надолго в наши края‑то? — спросил Галя.
— Мы люди невольные. Как прикажут, — вздохнул урядник.
— А супротив кого нынче воюете? — прищурился старик.
— Не спрашивай, дед, сами толком не знаем, — отмахнулся урядник. — Велят людей пороть.
— Кто велит‑то?
— Русские велят. И русских же пороть! — урядник поцокал языком, покачал головой. — Ничего не понимаем. В нашем народе такой обычай нет, не понимаем. Россию защищать — понимаем. Пороть — не понимаем.
— Так не пороли бы, — предложил Галя. — Жалко, поди, людей?
— Жалко, — согласился урядник. — Как не жалко? Народ — большой, красивый; бог — большой, красивый; земля — большой, красивый. Начальник был большой, красивый. Князь… Себя убил. Русский есаул повесил русский большой, красивый баба… Не понимаем. Все большевики. А большевики — плохо. Не понимаем.
Он встал, буркнул что‑то по‑калмыцки. Казаки вскочили, засобирались. Галя засуетился:
— Посидели бы еще‑то. Куда вам лететь?
— Партизан ходит, большевик, — сказал урядник. — Поймать надо. Зачем вешать?
— И не ловили бы, и не вешали, — посоветовал старик. — Дома‑то яблочки слаще…
— Колчак сказал — Россия защищать, — развел руками урядник. — Большевик говорит — Россия защищать. Бестолковый народ. Большой, красивый, а бестолковый. Ай!
Казаки вывалили во двор, загомонили, отвязывая лошадей. Андрей стоял у окна, сжимая в руке ненужный револьвер.
— Хорошие люди, — сказал Галя. —. Ведь испортятся так‑то, на чужбине.
Казаки ускакали под сорочий треск с забора.
— Как ты делаешь чудо? — спросил Андрей. — Как?!
— Показать? — старик сунулся под печь. — Сей же час!
— Не это, — остановил его Андрей. — Настоящее чудо!
— Настоящего теперь не бывает, — загоревал Галя. — Нету его, все вышло… — Он вдруг отобрал у Березина, револьвер, покрутил его в руках, заглянул в ствол. — Настоящее‑то чудо вот в эту машинку посадили и держат теперь. И до‑олго еще держать будут… Придумают же! — он покачал головой. — Баба мучается, рожает, кровью‑то обливается. А потом и нянчит, и ночей не спит, и плачет‑страдает, горемышная. А нажал на курочек — и нету человека! Чудо!..
— У нас в Березине живет один… — проговорил Андрей. — Чудеса показывает… Ленька‑Ангел. Меня однажды через овраг перенес. И потом…
— Ну‑ко, ну‑ко! — заинтересовался Галя — Где проживает? На заметку возьму.
— В Березине, слыхал? Есаульского уезда, Свободненской волости.
— Слыхал… Чего еще умеет‑то?
— А еще людей на тот свет провожает.
— Но?! — подскочил и сразу осел Галя. — Тогда чего молчишь? Такой человек! Я вот только птиц провожаю, и то когда зимовать летят, на время. А он — эвон — на тот свет! Ишь ты! И просит что, нет?
— Просит, — подтвердил Андрей. — Я ему за чудо‑то коня отдал… А потом он ружье просил…
— Ружье? Неужто ружье просил? — огорчился Галя. — Эх, чудак‑человек. Людей провожает, а туда же… Возьмет ружье — пропал человек. И дела его чудесные — пух! — и вылетели. В деревенские дурачки потом запишут — и все… Эх!..
Они в молчании попили чаю, пожевали размоченные яблоки, после чего старик начал убирать со стола.
— Гостей до вечера не будет, — скучно сказал он. — Полезай на печь. Зимородок прилетит, так разбужу… Да ты не печалься эдак‑то, спи. Зимородок, может, в Леса тебя сведет.. Может, там чудо осталось…
— В лесах, только холод и смерть, — вздохнул Андрей, забираясь на печь. — По всей земле нынче холод и смерть…
— Есть ведь другие Леса у нас, — откуда‑то издали послышался голос старца. — Раньше‑то ходили туда люди. Возьмут грамотку у брата моего Прокопия и по той грамотке, как по солнышку, и придут. Нынче‑то Прокопия в темницу заточили, в монастырскую, и некому грамотки носить. У меня своя забота — птиц туда‑сюда провожать, да и не ходок я, больно старый…