На временнóй шкале миф может быть направлен как в прошлое, так и в будущее2. В первом случае идеализированное (т.е. эстети- зированное в пространстве положительных коннотаций) прошлое выступает как эталон, на который следует равняться сейчас; во вто- ром – соответствующей обработке подвергается настоящее в рас- чете на восприятие потомков. Как правило, оба процесса протекают симультанно: эталон-прошлое задает эталон-настоящее, призванное служить эталоном в будущем.
Наконец, миф есть квазиреальность, в которой определенным образом находит отражение реальность как таковая, т.е. миф всегда формируется и функционирует на границе реального и вообража- емого (желаемого). При этом первое неизбежно эстетизируется с проекцией на будущее («для потомков»). Второе выступает в роли аксиологического ориентира, некоего полагаемого должным гори- зонта, своего рода Идеала, недостижимого по определению, но за- дающего аксиологическую и определяющую ее телеологическую парадигмы как на уровне социума в целом, так и на индивидуаль- ном уровне.
В приложении к русской эмиграции первой волны, само бы- тие которой было в известной мере квазибытием3, «фактор квази»
2 См., например, весьма критические замечания Г. Кузнецовой, каса- ющиеся мифологизации И. Шмелевым прежней России («Его потонувшая в пирогах и блинах Россия – ужасна») и творимого И. Фондаминским, Г. Федотовым и Ф. Степуном мифа «Нового града» («Миф, которым жи- вут трое взрослых, почти пожилых людей» (Кузнецова Г. Грасский днев- ник. Рассказы. Оливковый сад. М., 1995. С. 225, 271; записи от 23 октября 1931 и 4 апреля 1933 гг.). Впрочем, это не мешает ей творить собственный миф о Бунине.
3 «Квазибытие» в данном случае следует понимать в том смысле, что
|
территориально и административно эмиграция существовала в ситуации вне и между: вне границ, вне своей территории, вне родины, между чужи- ми (и нередко чуждыми) народами, вне и между законодательными инс- титутами и мн.др., что было одним из определяющих факторов эмигрант- ского (само)сознания; накладываясь на представления об архетипической судьбе изгнанников, экстраполируемой эмигрантами на себя, и о миссии эмиграции, этот фактор выступал в роли мощнейшего катализатора мифо- логизации. Кроме того, радикально изменились представления о времени
удваивается, что, среди прочего, имеет результатом повышенный по сравнению с обычным уровень мифологизации.
Эмигрантский миф складывался параллельно с советским ми- фом. Смыслообразующей осью, на которую нанизывался каждый из них, была Россия и русская культура, однако представления о последних оказывались диаметрально противоположными, как диа- метрально противоположными были стратегии выстраивания мифа. Эмигрантский миф, основываясь на этих представлениях, имел сво- ей целью представить эмиграцию как хранительницу унесенных с собой ценностей; советский, отталкиваясь от них, формировал образ строителей новой культуры вместо разрушенной прежней. Миф, таким образом, выступал как инструмент (само)утверждения сообщества посредством отрицания противника. Кроме того, в каж- дом случае формировался и своего рода контрмиф: в эмиграции – об СССР, в СССР – об эмиграции. При этом контрмиф об СССР дале- ко не всегда был резко негативным – с известной долей допущения можно говорить об эстетизации двух типов: положительной, в рам- ках которой реалии советской действительности переживались как приметы героической эпохи построения нового общества, и отрица-
|
3 (окончание)
и истории и их ощущение: единственной точкой отсчета стала оппозиция до–после переворота, и время для одной части эмиграции остановилось, для другой – пошло вспять, для третьей – исчезло; время и история из ка- тегорий непрерывных сделались в эмигрантском сознании дискретными. В результате триада прошлое – настоящее – будущее неизменно и неиз- бежно оказывалась в бытии и самоощущении эмиграции ущербной, со значительным преобладанием первой и отсутствием одной из двух или обеих последующих составляющих. Так, пока были живы надежды на ско- рое падение советской власти и возвращение в Россию (период «сидения на чемоданах»), эмиграция жила непрекращающимся ретроспективным переживанием (проживанием заново) прошлого и представлениями о бу- дущем, которое, в свою очередь, было не чем иным, как прошлым, дол- женствующим быть искусственно перенесенным в будущее, освобожден- ное от советской власти; настоящему (жизни в ее ежедневном проживании
«здесь и сейчас») осознанно или неосознанно отводилась второстепенная
роль. Когда сделалась очевидной невозможность возврата, эмигранты, вы- нужденные «посмотреть жизни в лицо» и физически обустраивать жизнь в единственно возможном для них настоящем (в реальной данности зару- бежного бытия), основывались, тем не менее, на уходящем корнями в про- шлое жизнеустройстве во всех его бытовых и пр. проявлениях, поскольку осознавали себя хранителями прошлого, призванными передать хранимое неким эвентуальным потомкам. Наконец, после окончания Второй миро- вой войны, «прошлое» удвоилось: на представления о собственно россий- ском прошлом, которое к тому времени для многих превратилось в не- воплотимую мечту и которого выросшее в эмиграции поколение почти или вовсе не знало, наложились воспоминания о прожитых в эмиграции межвоенных десятилетиях, бывших для обоих поколений единственным общим настоящим и ставших для них единственным общим реально про- житым прошлым.
|
тельной. Иными словами, параметры эстетизации были достаточно широки: от героизации до демонизации. Весьма примечательно, что сведения о советской жизни в обоих случаях черпались не из не- посредственно проживаемой «здесь и сейчас» бытийной данности, а из периодической печати; отношение же к СССР формировалось на границе воспоминаний о прошлом (российской действительнос- ти до октябрьского переворота и «перевернутом мире» первых лет советской власти) и представлений о должном, различном, а иног- да диаметрально противоположном у представителей разных поко- лений и общественных групп4. Сходным образом, и контрмиф об эмиграции складывался как в резко негативном, так и в выраженно позитивном направлении. Свидетельством положительной бытий- ной актуализации обоих контрмифов могут служить как неизмен- ный интерес эмигрантов к СССР и рост просоветских настроений в 1930–1940-е годы, что привело часть эмиграции к сотрудничеству с советской властью в межвоенные десятилетия и вызвало к жизни
4 См., например, весьма дальновидные высказывания Н.С. Трубецкого в письмах к П.Н. Савицкому от 11 декабря и 23 апреля 1934 г. соответ- ственно: «Ведь кроме того, что попадает в книги, журналы и газеты, что одно и является доступным нам материалом, имеется бесчисленное мно- жество мелких фактов и наблюдений, «носящихся в воздухе» там (т.е. в Советской России. – О.Д.) и совершенно недоступных нашему учету»;
«В Париже видал много молодежи, между прочим своего ученика, <…> ко- торый теперь там живет. <…> Он несколько раз пробовал ходить на соб- рания «Клуба пореволюционных течений», но потом бросил, потому что там говорят о каких-то ему неизвестных и неинтересных вопросах; вро- де «частного сектора» и «уравниловки»»; и далее о парижской молодежи:
«Советская же Россия для них совсем чужая страна, не только практичес- ки, но и теоретически, т.к. они никогда даже и советской беллетристики не читали. <…> Если будет война СССР с Японией, то для них это – война двух экзотических стран, двух малосимпатичных народов, «большевиков» и японцев, из коих последние все-таки симпатичнее, потому что они хотя и желтые, но живут более «по-нашему», по-европейски. <…> Разумеется, все это касается только молодежи западно- и среднеевропейских эмигрант- ских колоний. В лимитрофах, где кроме эмиграции есть и местное рус- ское население и где связь с Россией органичнее, дело обстоит, конечно, совершенно иначе»; см. также его рассуждения о сущностном различии
«приходящих к большевизму» вульгаризаторов евразийства и советских граждан в письме тому же адресату от 19 июня 1934 г.: «Настоящие совет- ские граждане («новые люди») о политических и идеологических вопросах серьезно никогда не думают. У них не только нет убеждений, но прямо даже отсутствует тот орган, который заведует идеологической функцией человеческого интеллекта. О всех «так называемых вопросах» думают и говорят только, поскольку от этого зависит личная судьба или интересы конкретного дела, которым данный человек занят. <…> Поскольку какой- нибудь Писарев еще искренне интересуется вопросами советской совре- менности как таковыми, постольку он не советский человек, а эмигрант» (Соболев А.В. О русской философии. СПб., 2008. С. 411, 393, 394, 398; кур- сив мой. – О.Д.).
феномен возвращенчества после Второй мировой войны, так и бо- лее или менее явно выраженная антисоветская ориентация советс- ких граждан, одним из результатов которой стало формирование в советском пространстве мифа об эмиграции, противопоставлявше- гося советской действительности в исключительно положительном смысле. Впоследствии, при столкновении с реальностью бытия (со- ветского в первом случае и эмигрантского – во втором) это приве- ло многих к жестокому разочарованию и жизненной трагедии, как любое крушение мифа, переживаемое экзистенциально.
Показательно, что в отдельных точках происходило неизбеж- ное взаимоналожение, а иногда – прямое столкновение эмигрант- ского и советского мифов, в результате чего вполне закономерно возникали разного рода дискурсивные несостыковки («дискурсив- ный зазор»). На уровне индивидуальной репутации это приводило к тому, что один и тот же персонаж представал в эмигрантском и советском восприятии в совершенно разных обликах; например, известный литературный критик Марк Слоним, имевший в эмиг- рантском сообществе репутацию «большевизана» по причине вы- раженной ориентации на код советской культуры (предпочтение новой орфографии, нескрываемое предпочтение советской литера- туры эмигрантской и т.п.), в советской печати именовался не иначе как «белогвардейцем» только потому, что оказался эмигрантом – это обстоятельство в глазах советской критики перевешивало его яв- ные симпатии к стране «новых людей». Очень интересный пример такого зазора – запись Г. Кузнецовой от 19 марта 1931 г. о визите
«господина и дамы» «прямо из Ленинграда», об их рассказах о жиз- ни в СССР и, в частности, об А. Толстом, «который отлично живет, у него своя дача, прекрасная обстановка, он жалеет здешних. «А мы их жалее м, – сказал И.А.»5 (курсив мой. – О.Д.). Заслуживает вни- мания эксплицированное в записи противопоставление мы – они и единство, обретаемое своими в отрицании чужих.
Однако в собственно эмигрантском пространстве эмигрантский миф не был единым: в каждом центре рассеяния, в каждой эмиг- рантской организации, в каждом поколении складывался свой миф, собирающий вокруг себя своих и отторгающий (отрицающий) чу- жих. Думается, отчасти по этой причине не удалась ни одна из по- пыток создать единую – по этническому, политическому, профес- сиональному, конфессиональному признаку – общеэмигрантскую организацию, хотя созданные на основе всех указанных признаков организации существовали в каждом центре6. Так же как обще- эмигрантский миф – по крайней мере, на уровне интенции – скла- дывался в противовес советскому, внутриэмигрантские мифы обра-
5 Кузнецова Г. Указ. соч. С. 211, 212.
6 Один из примеров – попытка создать общеэмигрантский Союз писа- телей, оказавшийся мертворожденным детищем, при том, что в основных центрах рассеяния – Берлине, Париже, Праге, Белграде, Варшаве достаточ- но успешно функционировали местные писательские союзы.
зовывали свои оппозиции: столица – провинция7, «отцы» – «дети»,
«общественники» – «эстеты»; при этом внутри каждого из них обра- зовывались свои, более мелкие оппозиции, основанные на различии идеологических, политических, эстетических и др. пристрастий8. Иными словами, объединялись не только и не столько в утвержде- нии своих позиций, сколько в отрицании чужих.
Вместе с тем, все многообразие малых и больших мифов впол- не поддается определенной типологизации и в самом общем виде может быть сведено к двум инвариантам: миф-идеализация, основ- ным инструментом которого служила эстетизация положительного порядка, и миф-развенчание, основанный на эстетизации порядка отрицательного. И те, и другие, создававшиеся на бытийном уровне, получили воплощение в дневниковом, мемуарном и эпистолярном творчестве эмигрантов, причем одни и те же события и персонажи в текстах разных авторов выступают объектами как первого, так и второго. В связи с этим весьма показательна просьба Адамовича, выраженная в одном из писем 1947 г. – едва ли не самого сложного и до сих пор малоизученного периода в эмигрантской истории – к А. Бахраху: «Пожалуйста, рвите мои письма, а то когда-нибудь мои исследователи и комментаторы их напечатают – и будет скандал»9. Не менее показательны его рассуждения о мемуарах А. Жида:
Он все свои желания и стремления хотел сделать всем открытыми, что- бы не рисоваться ни в чем решительно, чтобы его судили каким он был.
<…> Если это так, то тут есть почти героическая откровенность. <…> Даже факт издания всяких писем и дневников Жида можно подвести под то же объяснение: хочется, – значит незачем скрывать. <…> Но плохо, что «хоте- лось». Толстому не хотелось10.
Миф-идеализация естественным образом допускает подразде- ление на идеализацию действительности и идеализацию субъекта (подразделение, впрочем, в достаточной мере условное, поскольку во многих случаях они трудно отделимы друг от друга; один из на- иболее известных примеров – мемуарная дилогия И. Одоевцевой).
7 Заслуживает внимания принадлежащее Трубецкому противопостав- ление столицы и провинции в условиях эмиграции по сравнению с пре- жними российскими условиями: «<…> отрывки переписки с лимитроф- ными русскими трогательны, но в то же время как-то безнадежно серы. Все-таки провинция есть провинция, ничего не поделаешь. Прежде рус- ский провинциал с духовными запросами имел возможность съездить в столицу или хотя бы выписывать столичные журналы. А теперь столицы нет. Это грустно. Но, конечно, заменить то, чем была для провинциала сто- лица, невозможно» (Соболев А.В. Указ. соч. С. 444).
8 Подробнее об указанных оппозициях см.: Демидова О. Метаморфозы в изгнании: Литературный быт русского зарубежья. СПб., 2003. С. 13–64.
9 Архив русской и восточно-европейской истории и культуры (Бахметевский; далее – БАР) Колумбийского университета. Собр. Бахраха. Письмо от 1 августа 1947 г.
10 Там же. Письмо от 8 марта 1952 г.
Вариантами первого являются разного рода тексты, достраивавши- еся в эмиграции (петербургский, московский, уездный), и выстраи- вавшиеся на их основе собственно эмигрантские тексты (берлинс- кий, парижский и его вариант – монпарнасский, пражский и пр.) со всем присущим им комплексом смыслов. Разумеется, прежде всего эстетизировался сам факт эмиграции, переживаемой не только в известных архетипических параметрах изгнания из Рая, но и в рам- ках смысловой парадигмы посланничества. Получившая широкую известность в диаспоре строка стихотворения Н. Берберовой «Мы не в изгнаньи – мы в посланьи» как будто переводила эмигрантскую жизнь в иной, более высокий семиотический регистр, превращая быт в бытие, а бытию сообщая смысл житийности.
Вариантами идеализации субъекта можно считать многочис- ленные героизированные образы деятелей эмиграции: полити- ческих, общественных, деятелей культуры. По вполне понятным причинам, объектами «героической» эстетизации становились пер- сонажи, занимавшие в ценностной иерархии различных эмигрант- ских кругов наиболее видное место: П. Милюков, А. Керенский, И. Фондаминский – как российские политические деятели, обще- ственные деятели эмиграции и руководители крупных «столичных» периодических изданий, З. Гиппиус и Д. Мережковский – как из- вестные в России авторы и духовные руководители известной части эмиграции, «непримиримые» оппоненты Г. Адамович и В. Ходасе- вич – как ведущие эмигрантские литературные критики, Б. Поплав- ский – как символ поколения «эмигрантских сыновей». Пожалуй, единственным персонажем, выступающим в идеализированном ва- рианте почти во всех мемуарных и пр. текстах эмигрантов и таким образом словно объединившим эмиграцию на уровне оставленных ею потомкам текстов, стал И. Бунин – особенно после присуждения ему Нобелевской премии11.
В периоды спокойного развития событий оба инварианта мифа сосуществовали относительно мирно, однако обострение внеш-
11 Здесь необходимо оговориться: не все мемуаристы создают положи- тельный во всех отношениях образ Бунина, однако все они в той или иной степени и с разными «знаками» учитывают то обстоятельство, что Бунин был «дважды увенчан» – в России, получив статус академика, и в эмигра- ции, сделавшись Нобелевским лауреатом. Оба обстоятельства были весьма значимы для формирования единого эмигрантского мифа, противопостав- ленного мифу советскому. Показательно, что в эмигрантской прессе пуб- ликовались лишь те материалы, которые способствовали формированию идеализированного образа Бунина, и скрывалось все, что могло в той или иной мере разрушить этот образ, хотя то, о чем умалчивала пресса, было широко известно в эмиграции; см., например, письмо Н.С. Трубецкого к П.Н. <…> Рассказывал кое-что про Париж <…> Наиболее интересные сплетни: во-первых, Бунину на немецкой границе, оказывается, не более и не менее как поставили клистир, что пресса вынуждена была скрывать, – причем произошло это по доносу русских из Берлина» (Соболев А.В. Указ. соч. СПб., 2008. С. 468).
ней ситуации неизменно вызывало некий «бум развенчаний». Соот- ветственно, сюжеты, подлежавшие мифологизации подобного рода, более всего связаны с войной, с послевоенным периодом, с печаль- но известными фактами сотрудничества эмигрантов с советской властью, с истинным или мнимым коллаборантством и возвращен- чеством. Мудрый Адамович в самый разгар «охоты на ведьм», раз- вернувшейся в послевоенной Франции, писал из Парижа в Нью- йорк бывшему сотруднику «Последних новостей» А.А. Полякову:
Люди сохраняют благородство только при тихой погоде; Ваш ироничес- кий вопрос о сменовеховстве12 для меня ясен в смысле Вашего отношения к нашим здешним настроениям. Спорить не стоит и не к чему. Но знаете, са- мое грустное во всем этом то, что если бы мы были в Нью-йорке, то думали бы как Вы, а Вы, если бы были в Париже, думали бы, как мы. <…> «Бытие определяет сознание», т.е. не совсем бытие, а среда, воздух, окружение, – и сознание вовсе не так свободно, как считает себя13.
Ниже рассматриваются два эпизода из эмигрантской истории послевоенного периода. Выбор эпохи и материала для анализа не случаен. Во-первых, как уже указывалось, вторая половина 1940-х – 1950-е годы представляют собой один из самых сложных и менее всего исследованных этапов в истории русской эмиграции первой волны даже с точки зрения сугубо событийно-фактологической; что же до попыток философского осмысления происходившего в те годы, они до сих пор практически не предпринимались. Во-вторых, этот период весьма интересен в рамках заявленной в заглавии ста- тьи темы: в послевоенные годы окончательно сложился феномен, который условно можно назвать феноменом удвоения эмигрант- ского (само) сознания в силу резко изменившихся бытийных обсто- ятельств. С началом войны время для эмиграции словно повернуло вспять, а История повторила бытийную ситуацию двадцатилетней давности – эмигранты вновь стали беженцами, рухнул обретший известную прочность, устойчивость и формальную завершенность эмигрантский универсум, произошли существенные изменения в казавшейся незыблемой эмигрантской социально-географической иерархии. Многие эмигранты вынуждены были покинуть Европу и перебраться за океан; в результате раздвоилось единое до это- го представление о себе как о русских эмигрантах, живущих в Париже, Берлине, Праге и т.п. Оторвавшись от европейской поч- вы, бывшие русские европейцы утратили с нею внутреннюю связь, но при этом и не сделались русскими американцами: живя в Нью- йорке в 1940–1950-е годы, они оставались русскими парижанами межвоенных десятилетий, т.е. по сути дела жили уже не в двух, а в трех пространствах, два из которых – прежнее российское и бывшее европейское – перешли в разряд мифопоэтических. Вместе
12 Адамович, как и многие русские парижане, во второй половине 1940-х годов сотрудничал в просоветских «Русских новостях», поскольку в те годы это была единственная русская газета в Париже.
13 БАР. Собр. А.А. Полякова. Письма от 25 августа и 20 июля 1945 г., соответственно.
с тем, не пережив того реального опыта военных лет, оккупации и первого послевоенного периода, который пережили оставшиеся в Европе, новые русские американцы претендовали на право выно- сить суждения, основанные по существу на ставших к тому време- ни мифическими представлениях и воспоминаниях, в которых было укоренено их эмигрантское сознание. Вполне естественно поэтому, что послевоенные годы сделались для многих временем крушения старых и формирования новых эмигрантских мифов, временем раз- рыва с прошлым и развенчания прежних героев, на смену кото- рым должны были явиться новые – однако для этого должна была сформироваться некая принципиально новая аксиологическая шка- ла, с которой могли бы быть соотнесены новые жизненные реалии. Конец 1940-х – начало 1950-х годов – это время, когда происходи- ла смена семиотической парадигмы бытия, когда привычные явле- ния приобретали новые смыслы, с учетом которых разворачивались процедуры де-, ре-, антимифологизации и нового мифотворчества. Наиболее продуктивно задействованными в этих процедурах ока- зались механизмы эстетического порядка.
«ДЕЛО ПОЧТАМТСКОй УЛИцы»: ЭСТЕТИЗАцИЯ КАК СПОСОБ ДЕМИФОЛОГИЗАцИИ
Говоря о послевоенном «буме развенчаний», необходимо раз- делять поводы и причины, вызвавшие «бум» в целом и каждый отдельный эпизод в этой цепи, в частности. Поводом для развен- чания того или иного персонажа, вплоть до его подчеркнутой де- монизации, становились большевизанство и/или сотрудничество с немцами; причиной – стремление «отмежеваться», отвести от себя возможные подозрения и/или обелить себя, нередко – осознанное или неосознанное желание свести старые счеты. Замечательный пример того, как (взаимо)действуют указанные механизмы, явля- ет история создания «Дела на Почтамтской», автором которой был Г. Иванов, а «героем» – Г. Адамович.
История «дела» восходит к печально известной размолвке 1928 г. между Ивановым и В. Ходасевичем, хорошо известной в до- и пос- левоенном русском Париже и неоднократно воссозданной в эмиг- рантской мемуаристике и эпистолярии, ср., например:
Во время ссоры Иванова с Ходасевичем Ходасевич разослал многим писателям и другим лицам такое письмо: якобы в Петербурге Адамович, Иванов и Оцуп завлекли на квартиру Адамовича для карточной игры, уби- ли и ограбили какого-то богача, на деньги которого затем все выехали за границу. Труп, разрезав на куски, вынесли и выбросили в прорубь на Неве. Адамович нес, якобы, голову, завернутую в газету. <…> Ходасевич клялся, что это правда и что будто бы ленинградская милиция требовала у париж- ской полиции выдачи «преступников», но «большевикам было отказано, т.к. французы подумали, что выдачи требуют по политическим мотивам14.
14 «В памяти эта эпоха запечатлелась навсегда…» Письма Ю.К. Те- рапиано к В.Ф. Маркову (1953–1966). (Минувшее. СПб., 1998. Кн. 24. С. 283;
письмо от 16 декабря 1955 г.).
Ссора Иванова с Ходасевичем завершилась в 1934 г. «холодным миром», в 1939 г. Ходасевич умер, в 1940-м началась оккупация Франции – и об истории на Почтамтской как будто забыли. Однако в середине 1950-х «дело об убийстве» всплывает вновь. В письмах Р. Гулю от 20 и 25 октября 1955 г. Иванов признается:
Тема об убийстве в моей биографии меня действительно начинает бес- покоить. <…> И сходить в могилу убийцей не хочется, знаете. Никогда ни- кого не убивал. Чем чем, а этим не грешен. Не только в жизни, но даже в стихах, тем более в мыслях. Так что прошу – верьте на слово – не убивал и не галлицинирую убийствами. <…> Если Вас вся эта история интересует, напишу Вам совершенно конфиденциально разъяснение с непреложным доказательством моего неучастия в этом, действительно имевшем место в феврале 1923 г. (четыре месяца после моего отъезда) «мокром деле»...
Вопрос <…> на старости лет меня начинает беспокоить: не хотелось бы, все-таки, иметь в биографии ентакого пункта15.
В письме от 14 ноября того же года: «Пока не поздно, я хотел бы доверить в действительно хорошие – дружеские верные руки ма- ленькую рукопись, излагающую некие факты»; в феврале следую- щего года: «Посылаю, вместо «Баллады о Почтамтской улице», нача- ло романа-фельетона на эту захватывающую тему. <…> И, имейте в виду, ни капли Dichtung’a нет. Все протокол – документ»16. В письмо было вложено начало сочинения о «преступлении на Почтамтской»; вторую часть Иванов послал Гулю 13 апреля 1956 г.17
По изложенной в этих фрагментах версии, убийство, на кото- рое намекал Ходасевич, действительно произошло в петербургской квартире тетки Адамовича на Почтамтской, 20 – но произошло пос- ле отъезда Иванова из советской России, и, таким образом, Иванов ни в коем случае не мог быть его участником. Он даже за несколь- ко лет до цитируемых писем к Гулю и создания текста об убийст- ве на Почтамтской вытребовал у Адамовича расписку следующего содержания: «Подтверждаю, что Георгий Иванов, живший в моей квартире в 1921–1922 гг., уехал из Петрограда за границу осенью 1922 г. Я лично с М.В. Добужинским присутствовал при его отъезде на пароходе из Петрограда. 7/I-1953. Г. Адамович». Впоследствии Иванов переслал эту расписку Гулю.
15 Roman Gul’ Papers. General Collection, Beineke Rare Book and Manuscript Library, Yale University (далее письма Иванова цитируются по ксерокопиям с оригиналов данного собрания без специальных ссылок).
16 Там же.
17 Там же; сочинение осталось незавершенным и хранилось в архиве Гуля; текст впервые – в контаминированном виде и с многочисленными ошибками в прочтении – опубликован Г. Поляком в: Королевский журнал, 1997, № 3 (перепечат.: Митин журнал, 1997, № 55); выверенный текст и подробный анализ обстоятельств дела см. в: Арьев А.Ю. Георгий Иванов: Последние годы и беды // Литература русского зарубежья (1920–1940-е годы): Взгляд из XXI века. СПб., 2008. С. 58–69.
Как явствует из фрагментов, участниками «мокрого дела» были пятеро: Адамович, трое его приятелей и главарь – племянник убитого, обманом заманивший его в квартиру. Интересно, что «главный убий- ца» не имеет имени: автор называет его «анонимным племянником своего дяди» и ссылается на Адамовича, якобы утверждавшего, что это «страшный человек». Не менее интересен выбор жанра: отказ от первоначального намерения прислать Гулю «Балладу Почтамтской улицы» и обращение к тому, что Иванов называет романом-фель- етоном и что по сути дела является контаминацией сенсационно- го бульварного романа, «кровавой» драмы и скандальной хроники. Очевидно, последний вариант не только представлялся Иванову бо- лее соответствующим предмету повествования и авторской цели, но и предоставлял более широкие возможности для эстетизации.
Прежде всего, эстетизируется бытийная оксюморонность эпохи с ее почти ирреальным переплетением взаимоисключающих при- мет, ср.:
Клуб (игорный! – О.Д.) имени тов. Урицкого. Клуб Коминтерна. Пролетарский клуб имени тов. Зиновьева – швейцар в ливрее весь в меда- лях высаживает гостей. Лихачи с электрическими фонариками на оглоблях. Зала баккара. Зала шмен де фер. Рулеточная зала. Ужины, девки, педерас- ты. НЭП в разгаре. <…> Нравы были крутые, полубандитские18.
Под стать времени – его герои: «Новая компания Адамовича бурно играла в карты и пьянствовала. До этого Ад[амович] не пил ничего и не держал колоды в руках. Теперь стал завсегдатаем клу- бов» и «однажды <…> вдребезги проигрался». Именно проигрыш и необходимость отдать деньги послужили поводом для убийства (чи- тай: Адамович – главный виновник происшедшего, хотя и не глав- ный убийца; т.е. именно он и есть «страшный человек»).
Преступление совершается в квартире уехавшей во Францию тетки Адамовича, отделанной и обставленной «с хамской роско- шью. Двери и окна карельской березы и красного дерева с брон- зой. Фальшивые ренессансы. Люстры из ананасов и граций, разные ониксовые ундины и серебряные коты в натуральную величину» (с. 77)19. Само убийство едва упоминается («Убили часа в три»), зато весьма подробно описано то, что происходило после него:
Труп рубили на куски в ванне, роскошной белой ванне на львиных лапах, в роскошной ванной комнате кв. 2 по Почтамтской 20. Клеенка и корзинка были заранее припасены. <…> Стенки ванной комнаты, разрисо- ванные кувшинками на лазурном фоне, забрызганы кровью, белоснежный
18 цит. по: Арьев А.Ю. Указ. соч. С. 80 (далее текст Иванова цитируется по данному изданию с указанием страницы в скобках); еще одна типичес- кая примета эпохи – спекулянт Васенька, которому сдана одна из ком- нат и который «очень польщен» тем, что попал в «блестящее общество» (с. 79).