Первые встречи с «Францией» 8 глава




Распустите войска в мире – и завтра начнется такая резня в мире, какой ещё не видали люди.

 

*****

После мрачных похорон отца я вернулся в Париж (267) и с ещё большей жадностью набросился на свои работы, не желая ни о чём думать, никого видеть и ни о чем больше мечтать (268).

В осеннем Парижском Салоне того года я выставил мраморный бюст моей старшей трёхлетней дочки Нины в шведской шапочке, который понравился публике (269).

Однажды, проходя через залы этой выставки, я подошел к моему бюсту и с удивлением увидал, что на моей визитной карточке, лежавшей перед бюстом, было написано: «C’est trиs beau» (270).

Жизель!.. В первый раз я видел ее почерк, но я понял, что это была она. Она не забыла меня? Она продолжала интересоваться мной?

Но это было последнее мое соприкосновение с ней на долгие годы. Я никогда не получил от нее ответа на мое письмо.

В ту весну проезжал через Париж один швед, знакомый жены, граф Birger Мцrner (271), известный шведский писатель и драматург. Он ехал домой в Швецию из Австралии, откуда вывез молоденькую хорошенькую австралийку, которую привез к нам к завтраку. Неглупый, аморальный и тщеславный, типичный шведский авантюрист, – он был довольно приятен.

Он рассказал нам, между прочим, что на островах Тихого океана ел мясо ребенка, которое ему подали к утреннему завтраку. Оно по вкусу напомнило ему среднее между курицей и поросенком. Я вылепил в ту весну его характерную большую голову, которую он потом увез с собой в Швецию вместе с другими моими скульптурами, так как надолго или, может быть, навсегда я собирался покинуть Париж. Среди этих скульптур была и моя красивая итальянка с ребенком у груди(272).

M цrner имел средства от своей первой жены, богатой и пожилой австралийки, которая купила ему в Швеции большое имение. Новую же молодую австралийку он отправил обратно в Сидней, а сам, вернувшись в Швецию, еще раз женился на молодой шведке.

В июне 1911 года я вновь перевез семью в Швецию, а осенью все мы по-прежнему были в Петербурге на Таврической улице. Мои старшие сыновья поступили в училище Правоведения(273), считавшееся тогда одним из образцовых учебных заведений России, из которого вышло немало известных людей, а я продолжал писать и отчасти лепить, хотя ничего не радовало меня больше и не увлекало.

Мои способные мальчики, Павел и Никита, хотя были в разных классах училища Право<ведения >(274), оба сделались первыми учениками и не сходили с «золотых досок», а Дора и остальные дети были счастливы и довольны в нашей просторной квартире.

С внешней стороны, моя жизнь шла как будто прекрасно, но внутри она была пуста и бездушна, так как никто и ничто больше не вдохновляло меня. И к несчастью моему, вместо того, чтобы быть сильным, быть сильнее других и повести других за собой, моя разумная воля слабела все больше, и, наконец, чтобы заглушить прежнюю страсть, я отдался новой, которая, как я воображал себе тогда, должна была спасти меня от отчаяния.

Отец в молодости был ярым игроком и проиграл целое состояние(275). Мой прадед со стороны матери, Исленьев, был игроком еще более ярым(276). Несмотря на это, он дожил до глубокой старости, никогда не теряя веселого настроения духа. Он имел кучу прекрасных детей, и мне рассказывали, что иногда в одну ночь он проигрывал все свои имения, чтобы в следующую отыграть их и выиграть новые.

Порок игры, таким образом, был во мне наследственным, хотя я мало верю в такую определенную наследственность. Это, скорее, наследственная общая страстность характера(277).

Как-то зимой 1912 года меня пригласил один «интеллигент» в игорный притон, называвшийся «Литературно-Художественным О < бщeством >» потому, что в нем играло и ужинало несколько плохих литераторов и артистов, и с этого момента я до такой степени увлекся этим занятием, что часто проводил за ним целые вечера, а иногда и целые ночи(278).

– Жизель! Моя Франция!?.. О, если бы ты видела меня за игорными столами, может быть, ты бы еще глубже презирала меня!

Я продолжал думать о ней постоянно и теперь еще чаще и настойчивее, чем когда-либо. Она была со мной всюду.

Мне больно признаваться в тех шальных довоенных настроениях не только меня самого, но всего русского общества 1912 и 1913 годов, когда русская жизнь быстро катилась под гору, приближаясь к никогда еще не виданной в России катастрофе(279).

Помню, что, когда летом 1913 года я приехал из Швеции в Ясную повидать мать и ее сестру, тетю Таню Кузминскую, и сказал им, что, по моим последним впечатлениям, через год вспыхнет война, они посмотрели на меня, как на сумасшедшего(280).

Никто в России не ждал ее, никто не предполагал ее возможной и близкой. В то время одним из моих приятелей в Петербурге был журналист Александр Столыпин, брат убитого премьера и сын друга отца, генерала Столыпина(281), которого я раз видел в детстве и о котором у меня осталось светлое воспоминание.

В этом старике было что-то чисто русское, спокойное и величественное, и он так мило, по-детски, обрадовался встрече с моим отцом.

Мой же приятель, Александр Столыпин, был уже совсем другим. Он был кутилой-мучеником, как говорится, бесшабашным и безнравственным человеком, хотя и не глупым. Писал он слабо, пил много и курил постоянно(282).

В то время в Петербурге практиковал один евангелист под фамилией Пуарэ (283) и принимал людей нравственно истерзанных, давая им в утешение евангельские советы. Может быть, он был шпионом. Как-то раз в эту грустную эпоху, пропьянствовав со Столыпиным всю ночь до утра и проиграв все наши деньги, полупьяные, сильно возбужденные, мы поехали уже в 10 часов утра в Северную гостиницу(284), где жил Пуарэ, искать у него нравственной поддержки.

Идея эта была не моя, а Столыпина; я же поехал из простого любопытства.

Пуарэ принял нас по-христиански, прочел нам страницу Евангелия и просил «опомниться» к лучшей жизни.

Летом 1912 года Дора родила в Hаlmbyboda нашего шестого ребенка, сына Феодора(285), этим рождением как бы навсегда похоронив наше парижское прошлое. Этого мальчика, как всех наших детей, родившихся в Швеции, крестил русский священник из Стокгольма, для чего привозил с собой в Halmbyboda громадную купель и дьячка.

Крестины были важные. Шведы стояли чинно, слушая русскую, непонятную им службу, причем особенно важен был доктор Вестерлунд. Один только норвежец Мариус Сел< ь >мер, муж Пинды, насилу сдерживался от хохота, когда священник троекратно окунул ребенка в воду. Сел< ь >мер почему-то называл русские крестины: «Дегуянна! Дегуянна!»(286)

Как-то летом 1913 года я прочел в «Новом времени» пессимистическую статью журналиста Меньшикова о России(287), которая неожиданно разбудила во мне обратное, русское чувство, и я написал ему ответную статью, в которой говорил, между прочим, что, по моему мнению, Россия в будущем покроет и Швецию, и весь Скандинавский полуостров(288).

Не помню точно ни содержания статьи Меньшикова, ни моей, и сейчас не могу их найти в библиотеках, но помню хорошо, что, когда я писал ее, сидя у открытого окна в Halmbyboda, я был почему-то в очень дурном настроении духа и зол на жену и всех шведов. Шведская жизнь никогда не была мне по душе и часто раздражала меня своим материализмом и узостью. Помню, что, когда я написал эту статью, я особенно подумал, что лучше было не посылать ее для печатанья, но я все же послал, и когда она появилась, и была перепечатана во всех газетах Швеции, и вызвала целую бурю негодования.

– Как возможно было <предположить>, чтобы Швеция когда-нибудь слилась с Россией или поглотилась ею? Шведский народ будет защищать до крайности свою свободу и самост < оятельность > и останется свободным навсегда.

Неожиданно проснулось целое национальное шведское движение, которое в феврале следующего, 1914 года выразилось в так называемом шведском «Bonde Тоget», когда тысячи крестьян явились в Стокгольм к королю заявить ему о своем единодушном решении всеми силами защищать свою страну от русского нашествия (289).

Все это было крайне удивительно и случилось внезапно. Я и не воображал, что моя мысль могла немедленно вызвать с такой силой патриотические эмоции.

 

[ 263. На полотне, которое крестьяне несли перед гробом Л.Н. Толстого на длинных шестах в день похорон, 9 ноября 1910 года, было написано: «Лев Николаевич, память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны». – См.: Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого… Т. II. С. 363. См. также отчет о похоронах Л.Н. Толстого: Новое время. СПб., 10/23 ноября 1910 года, № 12452. С. 2; Там же, 14/27 ноября 1910 года, № 12456. С. 4.

 

264. Иная точка зрения в других мемуарах. Хорошо знавший Толстого и видевший его летом 1910 года А.Б. Гольденвейзер писал: «… Л[ев] Н[иколаевич] лежал, как живой. Только бороду немного испортили ещё в Астапове при снятии двух масок. … Каждый, остановившись, смотрел на прекрасное лицо усопшего…». – См.: Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого… Т. II. С. 364-365.

Никогда не встречавшийся с Толстым молодой поэт Валерий Яковлевич Брюсов (1873-1924) приехал в Ясную Поляну проститься с великим писателем. Одним из последних он вошел в комнату, «откуда все вынесено, кроме стоящего в нише бюста брата Л.Н. Толстого – Николая.

В открытом гробу лежит Толстой. Он кажется маленьким и худым. На лице то сочетание кротости и спокойствия, которое свойственно большинству отошедших из этого мира. Говорят, Толстой сильно изменился.

Нельзя замедлить в этой комнате ни минуты… А так хочется остановиться, всмотреться, вдуматься… Это – Толстой, это – человек, который магической силой своего слова, своей мысли, своей воли властвовал над душой своего века. Это – выразитель дум и сомнений не одного поколения, не одной страны, даже не одной культуры, но всего человечества нашего времени. Здесь он лежит, свершив свой подвиг и завещав людям ещё много столетий вникать в брошенные им слова, вскрывать их тайный смысл, на который он успел лишь намекнуть…

– Господа, проходите, проходите! не задерживайтесь!

Мы вышли в сад. После этих мгновений, проведенных пред лицом Толстого, словно чтото изменилось в душе. Не хочется думать о тех мелочах, которые занимали две минуты тому назад. …» – См.: Брюсов В.Я. На похоронах Толстого: Впечатления и наблюдения //Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников … Т. 2. С. 456 457.

Кроме того, стоит вспомнить первое впечатление художника Леонида Осиповича Пастернака (1862-1945), приехавшего 8 ноября 1910 года в Астапово писать этюд с Л.Н. Толстого на смертном одре. Корреспондент «Киевской мысли» П.А. Виленский в тот же день телеграфировал в редакцию своей газеты: «Беседовал [с] Пастернаком. Сказал, [что] Толстого рисовал, писал неоднократно; последний раз видел его год назад. Лицо мне [Л.О. Пастернаку. – В.А.] кажется сильно исхудавшим. [В] верхней части чувствуется много страданий. Такое выражение лица бывало [у] Толстого при жизни, но редко. Теперь осело. Видно, последнее время сильно томился». – См.: Смерть Толстого: По новым материалам[: Сборник]. М., 1929. С. 295 296. Курсив мой. – В.А.

Этой наблюдательности и душевной деликатности в ноябрьские дни 1910 года явно не хватило Л.Л. Толстому.

 

265. Описание похорон см. в кн.: Толстой С.Л. Очерки былого… С. 259-263.

 

266. Легенда о «зеленой палочке» была частью «Воспоминаний», которые он начал писать в 1905 году. У его брата Николеньки (см. о нем примеч. 56 57 к Главе 3 Книги I) была «…тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми, не будет ни болезней, никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться, и все будут любить друг друга, все сделаются муравейными братьями. (Вероятно, это были Моравские братья, о которых он слышал или читал, но на нашем языке это были муравейные братья.) …

Муравейное братство было открыто нам, но главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, а были бы нечаянно счастливы, эта тайна была, как он нам говорил, написана им на зеленой палочке, и палочка эта зарыта у дороги, на краю оврага старого Заказа, в том месте, в котором я, так как надо же где-нибудь зарыть мой труп, просил в память Николеньки закопать меня. …» – ПСС. Т. 34. С. 385.

 

…Моравские братья… – религиозная секта, возникшая в Богемии в XV веке. Ее основателем был выдающийся чешский мыслитель Петр Хельчицкий (Chelčický; 1390-1460), создавший свое «учение о справедливости».

Каждый из детей Толстых посвоему запомнил легенду о «зеленой палочке». И.Л. Толстой так писал об этом: «…в вершине оврага есть место с насыпной почвой и тропинкой между дубами. …

Вот тут-то, по рассказам папá, его брат Николенька закопал таинственную зеленую палочку, с которой он связал свою наивно-детскую легенду. „Если кто-нибудь из муравейных братьев найдет эту палочку, тот будет счастлив сам и силою любви осчастливит всех людей“. …» – См.: Толстой И.Л. Мои воспоминания… С. 139. См. также: Толстой С.Л. Очерки былого… С. 261 262.

 

267. 12 ноября 1910 года Л.Л. Толстой покинул Ясную Поляну, предварительно долго проговорив с младшей сестрой Александрой и старшим братом Сергеем. – См.: Русское слово. М., 13/26 ноября 1910 года, № 262. С. 3.

По возвращении в Петербург он отправил в редакцию «Нового времени» письмо, которое смутило многих. В день похорон Л.Н. Толстого газета напечатала статью В.В. Розанова «Толстой в литературе», которая заканчивалась так: «Да не поднимется ни один злобный и разделяющий голос. Как Толстой не любил „разделений“!» – См.: Новое время. СПб., 9/22 ноября 1910 года, № 12451. С. 5. Курсив В.В. Розанова.

Л.Л. Толстой органически не мог принять этого призыва. Смерть отца и тяжелейшее душевное состояние матери вызвали в нем желание предать огласке события последних месяцев с тем, чтобы общественное мнение заклеймило В.Г. Черткова, о котором Л.Н. Толстой вскоре после знакомства с ним 6 апреля 1884 года писал в Дневнике так: «Он удивит[ельно] одноцентренен со мною. …» – ПСС. Т. 49. С. 78.

Л.Л. Толстой не мог даже предположить, как остро переживал его отец вынужденную разлуку с Чертковым. Накануне ухода из Ясной Поляны, 26 октября 1910 года Толстой писал своему другу и единомышленнику: «Нынче в первый раз почувствовал с особенной ясностью – до грусти – как мне недостает вас…

Есть целая область мыслей, чувств, к[отор]ыми я ни с кем иным не могу так естественно [делиться], – зная, что я вполне понят, – как с вами. …

... Я чувствую чтото недолжное, постыдное в своем положении, и иногда смотрю на него – как и должно – как на благо, а иногда противлюсь, возмущаюсь. …

Очень вы мне недостаете. Нa бумаге всего не расскажешь. Ну хоть что-нибудь. Я пишу вам о себе. Пишите и вы о себе и как попало. Как вы поймете меня с намека, так и я вас. …» – Там же. Т. 89. С. 230 231.

 

Тем не менее, именно Черткова один из сыновей Толстого – через неделю после его похорон – обвинил в смерти отца.

 

«Кто виновник

 

Считаю долгом пока публично объявить следующее.

С документами в руках всему миру я могу показать, что прямым и единственным виновником тяжелой душевной драмы, поведшей за собою печальный конец моего отца, [виновником] его нечеловеческих страданий является не кто иной, как В.Г. Чертков, преданный друг моего отца, но друг узкий и непорядочный, не понимавший своих обязанностей по отношению к Льву Николаевичу, как живому человеку.

Он вовлек его в тайные поступки, несвойственные природе отца, – поступки, вызвавшие тяжелые внутренние муки отца и борьбу, разлучившие его внутренне и внешне с семьей и закончившиеся кошмаром.

Нa одного Черткова поэтому падает вина преждевременной смерти отца, на его тщеславное, безграничное, одностороннее и неумное влияние, под которым жил последние годы своей жизни, а особенно месяцы, мой старый, бедный отец, и будущее докажет это.

Я жил в Ясной Поляне этим летом два с половиной месяца. Я жил там, и страдал, и хотел и старался помочь всячески положению и что-нибудь понять. Но понять что-либо или сделать что-либо было невозможно, – так тайно и искусно овладел моим отцом Чертков, пользуясь своей близостью с Львом Николаевичем и ежедневными свиданиями. Я не знал, чем объяснить внезапную перемену ко мне отца, писавшего мне еще недавно: „с истинною любовью отец твой Л[ев] Т[олстой]“, трогательно примирившегося со мной словесно и письменно после наших идейных, основных жизненных несогласий, и в душе своей искренно меня любившего. Я из сердечной деликатности не смел прямо спросить, в чем дело. Большинство других членов семьи было в том же положении.

Видя, что я бессилен, я уехал. Теперь для меня раскрылась тайна трагедии, которая, вероятно, раскроется в будущем всему миру.

Как гордый сын отца моего и исключительной по достоинствам, самоотверженной матери моей, больной, разбитой незаслуженными страданиями и горем, как граф Толстой, потомок тех же родовых русских семей, из которых мы вышли, считаю долгом моим еще раз повторить, смело и открыто, что я считаю В.Г. Черткова злейшим врагом отца моего, как живого человека, злейшим врагом всего образованного общества и всего цивилизованного мира, хотя, может быть, и невольным.

Он отнял у нас Толстого.

Если бы не было Черткова подле отца в последние годы и месяцы его жизни, отец мог бы еще спокойно прожить несколько лет в Ясной Поляне подле горячо любимой им и горячо любившей его семьи. С поселением Черткова в Телятинках и началось роковое… Уверен, что все добрые, правдивые, честные люди понимают чистые чувства мои.

Граф Лев Львович Толстой».

– Новое время. СПб., 16/29 ноября 1910 года, № 12458. С. 4.

 

Тональность письма и многочисленные неточности свидетель-ствуют о том состоянии, в котором находился Л.Л. Толстой в этот момент. На следующий день газета «Русское слово» перепечатала его письмо с таким комментарием: «Л.Л. Толстой думает, что ему удалось открыть трагедию его великого отца. Но эта трагедия, конечно, много сложнее, чем кажется Л.Л. Толстому, и объяснять ее одним влиянием В.Г. Черткова – это значит умалять ее значение и дать лишний раз подтверждение тому, что великие люди обыкновенно остаются непонятыми своими близкими». – Русское слово. М., 17/30 ноября 1910 года, № 265. С. 3.

 

Семейные разногласия выплеснулись на страницы газет. – См.: И.Л. Толстой по поводу письма брата //Там же, 18 ноября/1 декабря 1910 года, № 266. С. 3; Граф С.Л. Толстой по поводу письма брата //Там же, 19 ноября/2 декабря 1910 года, № 267. С. 3.

 

В открытом письме в газету «Новое время» Л.Л. Толстой не упомянул о завещании отца. Однако 16 ноября 1910 года в тульском окружном суде последнее завещание, тайно подписанное Л.Н. Толстым, было обнародовано и молчать об этом, по мнению Л.Л. Толстого, было просто нельзя. В его новом письме главное обвинение снова было предъявлено В.Г. Черткову:

 

«Правда во имя его

… Обвиняю Черткова в том, что он вовлек отца в тяжелую внутреннюю борьбу, в умалчивание о завещании от самых близких ему людей, – тогда как сам завещатель хотел объявить им о своем намерении, что привело отца к страшным душевным страданиям и преждевременной смерти. На это обвинение, повторяю, у меня есть несомненные письменные доказательства самого последнего времени.

Если бы у Черткова была хоть капля чувства и понимания того, что отец мой, как и моя мать, по природе своей, не терпят ничего скрытного, никакой тайны, то он при жизни бы, а особенно в последние месяцы, пользуясь своей близостью с Львом Николаевичем, постарался избавить его от страданий, тогда как он делал все в обратном направлении.

Не отвечая на низкие нападки на меня в обществе и печати, не имея никаких других целей, имея свое определенное мнение о содержании завещания, не хочу сказать ничего, кроме того, что говорю, сказал и считаю долгом говорить, именно теперь, в видах истины, и думаю, что я не только имею на это право, но я обязан перед всеми теми, кому дорога была жизнь Льва Николаевича и кому дорога правда, во имя его.

Гр. Л.Л. Толстой

19-го ноября 1910 года». – Новое время. СПб., 20 ноября/3 декабря 1910 года, № 12462. С. 4. Курсив Л.Л. Толстого.

И вновь родные должны были оспаривать точку зрения Л.Л. Толстого. – См.: Кто виновник? Письмо гр. И.Л. Толстого // Русское слово. М., 21 ноября/4 декабря 1910 года, № 269. С. 2; Александра Львовна о письме Л.Л. Толстого // Там же, 24 ноября/7 декабря 1910 года, № 271. С. 4.

 

Обвиняя Черткова, Л.Л. Толстой, однако, вовсе не настаивал на публичном разбирательстве. Отправив открытое письмо в редакцию газеты, он в тот же день, 19 ноября 1910 года признался матери:

«<…> Конечно, процесса судебного не поведу, хотя мог бы выиграть. Мудрое и беспристрастное правосудие должно было бы решить дело в нашу пользу. Все в один голос сочувствуют нам, кроме жидов и лицемеров. <…>» – ОР ГМТ. Архив С.А. Толстой, № 14505. Л. 2. Автограф.

 

Через день, 21 ноября 1910 года в беседе с Николаем Константиновичем Никифоровым (род. в 1856 году), печатавшимся под псевдонимом “Капе”, Л.Л. Толстой не высказал серьезного намерения оспорить в суде завещание отца. – См.: Последнее слово сына великого писателя (Беседа с гр. Л.Л. Толстым) // Петербургская газета. СПб., 22 ноября 1910, № 319. С. 2. См. также: Масанов И.Ф. Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей… Т. II. С. 53; Т. IV. С. 338.

Однако в тот же день одна из московских газет, ссылаясь на информацию своего петербургского корреспондента, писала: «Граф Л.Л. Толстой очень хлопочет о непризнании духовного завещания своего отца. Л[ев] Л[ьвович] послал большую записку председателю совета министров (П.А. Столыпину. – B.A.), в которой изложил свои предположения, что отец написал завещание уже не будучи в здравом уме и твердой памяти. Л[ев] Л[ьвович] просит Столыпина принять его для более детальных переговоров по этому предмету. П.А. Столыпин отказался принять графа Льва Львовича, мотивируя это тем, что не считает возможным входить в рассмотрение подробностей вопроса и полагает, что единственный путь расследовать это дело есть путь судебного разбирательства. Лев Львович не удовлетворился ответом и сегодня посетил оберпрокурора синода Лукьянова с просьбой помочь ему и поддержать его ходатайство. Лукьянов ответил, что Л[ев] Л[ьвович] направился не к той инстанции: синод не входит в разбор вопроса о юридической правильности завещаний, с этим надо обращаться к судебной, а не к духовной власти. Личное же его мнение, что притязания Л.Л. [Толстого] имеют мало оснований и едва ли власть судебная встанет на его сторону». – См.: Ходатайство гр. Л.Л. Толстого о непризнании духовного завещания Льва Николаевича // Столичная молва. М., 22 ноября 1910 года, № 153. С. 3. См. также: Руль. М., 22 ноября 1910 года, № 261. С. 5.

 

Сергей Михайлович Лукьянов (1855-1935) – доктор медицины, автор многих научных работ, создатель специальной противочумной лаборатории близ Кронштадта; оберпрокурор Святейшего Синода с февраля 1909 до мая 1911 года.

Общественное мнение было шокировано выступлениями Л.Л. Толстого. Из газетных комментариев приведу один, на мой взгляд, весьма выразительный: «Борьба против литературной деятельности отца при его жизни, борьба против его посмертной воли, борьба против его религиозных убеждений, – война объявлена по всему фронту.

С живым она была делом только жалким и комическим; с мертвым она имеет характер кощунства. …» – См.: Яблоновский С. Ничтожество // Русское слово. М., 25 ноября/8 декабря 1910 года, № 272. С. 2.

Как и прочие документы, касающиеся Л.Н. Толстого, слухи о встречах и беседах Л.Л. Толстого с влиятельными лицами в правительстве и Синоде мгновенно разошлись по всей России. Л.Л. Толстой был вынужден выступить с их опровержением:

«… Заявляю, что к оберпрокурору синода я не обращался и у него не был, что к П.А. Столыпину с запиской о признании недействительности завещания отца я не обращался, что лично я рад распоряжению отца относительно его сочинений (хотя бесконечно страдаю за него, зная, какой дорогой ценой оно ему досталось), что я не хотел и не хочу оспаривать завещание, – и высказал и еще выскажу мой взгляд на кончину Льва Николаевича единственно потому, что считаю его крайне важным, во имя правды и добра, помимо всяких других побуждений.

Прошу все газеты, кому дорога память отца и та любовь, которой мы живы, напечатать это письмо и потом замолчать.

Прошу искренно прощения у тех, кому тяжело было, как мне самому больше всех, мое негодование, не вполне исчерпывающее сложные причины страданий Льва Николаевича в последние месяцы жизни, но, повторяю, обоснованное.

Довольно. Пусть мир и тишина установятся. Дела, а не речи.

Граф Лев Львович Толстой.

Петербург. 26 го ноября 1910 года». – Там же, 28 ноября/11 декабря 1910 года, № 275. С. 5. См. также: О признании недействительным завещания Л. Толстого: Ходатайство сына графа Л.Л. Толстого //Петербургская газета. СПб. 28 ноября 1910 года, № 319. С. 5; Письмо графа Л.Л. Толстого // Столичная молва. М., 29 ноября 1910 года, № 154. С. 3.

 

Итак, Л.Л. Толстой после вынесения ему оправдательного приговора 20 ноября 1910 года (см. об этом выше примеч. 255) отправился в Ясную Поляну к больной матери. Вечером 30 ноября 1910 года он уехал в Париж, предварительно известив об этом С.А. Толстую. – ОР ГМТ. Архив С.А. Толстой, № 14506. Л. 1 об.

 

Этот прием умолчания в мемуарах Л.Л. Толстого должен быть особо отмечен. Те полмесяца, которые он провел в Петербурге наедине со своим горем, были заполнены такой безумной эпистолярной активностью, о которой ему потом захотелось забыть. Что он и сделал, ни в ранних, ни в поздних мемуарах не восстанавливая газетную борьбу с В.Г. Чертковым. Показательно также, что младшую сестру Александру, которая – по завещанию Толстого – становилась его единственной душеприказчицей, Л.Л. Толстой ни в одном из трех писем не упомянул.

 

268. По приезде в Париж Л.Л. Толстой не сразу, а через неделю отправил в Ясную Поляну первое письмо (см. о нем выше примеч. 165), что при его трепетном отношении к С.А. Толстой ранее наблюдалось крайне редко и всегда было мотивировано. Читая это письмо, надо только помнить, что 23 декабря по новому стилю – это 10 декабря постарому, то есть прошло чуть больше месяца со дня смерти отца.

«23 дек<абря нового стиля 19>10 г<ода>

Париж

Дорогая, милая мамá, я не писал эти дни, пока не получил Вашего письма. Кто с Вами? Рад был бы пожить с Вами, но сам я плох и думаю, что вряд ли могу помочь Вам. Одно скажу, что я искренно думаю, что Вы ни в чем не виноваты и Вы не могли не нервничать, не безумствовать даже при том положении, в каком Вы были до смерти отца. Как винить человека в том, что он подле огня корчится, кричит, мучит других. Виноваты поджигатели, а не пострадавшие. Не могу без ненависти и отвращения думать о Черткове. Впрочем, Бог с ним. Гнева он во мне уже не возбуждает.

Я работаю, хочу кончить начатое, рисую, читаю, слоняюсь немного по Парижу, когда на сердце скверно. Возможно, что в январе уеду вдруг на 3 месяца в Америку. Возможно, что там буду читать лекции. Возможно, что никуда не поеду отсюда до весны. Потребность думать и глубоко, до дна. Обложился Кантом, Шопенгауэром, Декартом и читаю всюду, где могу. Надо уяснить, в чем же правда, если христианство – ложь, и что такое жизнь. Ni plus, ni minus. Конечно, надо десятки лет, чтобы добраться. Не пью, не курю. Здоровье получше, но кашель еще есть. Интересно жить, но тяжело. Если вздумаете, приезжайте сюда с кемнибудь. Многое уяснится вам.

Целую Вас, милая моя, много раз.

Ваш Лев.

Видел вчера милого Николая Гагарина, с которым провёл вечер в St. Cloud.

Шопенгауэр говорит: есть три этапа морали:

1) Эгоизм

2) Жалость

3) Аскетизм.

Увы, отец не сошел в своей жизни с первой ступени. Вторая была не достигнута даже в конце жизни. К чему же все это его учение?

Не лучше ли христиан магометане, буддисты и другие?

Отрицание форм и материи приводит к неделанию, к абсурду и мешает действительной жалости.

Вообще уход и смерть отца послужили не торжеству его взглядов, а <стали> подтверждением их слабости и односторонней узости.

Великая душа была у него и благородное сердце, но этого мало для того, чтобы понять смысл жизни и дать людям истинные перспективы их жизни и поведения. Величайший художник, отец был слабый философ. Мораль без философии, даже с глубочайшей философией, как у Канта, мало ценная вещь, не нужная никому, потому что жизнь идет не по морали, а совсем по другим законам. Это все равно, как если бы для того чтобы двигать поезд, машинист все бы чистил только свою машину. Мало, чтобы она была чиста, нужно, чтобы в ней был уголь, чтобы в ней были все винты на месте, вода, смазка и т.д.

Дело не так просто, как кажется.

Ваш всегда.

Л<ева>».

– ОР ГМТ. Архив С.А. Толстой, № 14507. Л. 14 об. Автограф. Курсив Л.Л. Толстого.

Сочинения немецкого философа Иммануила Канта (см. о нем выше примеч. 49) Л.Н. Толстой читал в оригинале в течение всей жизни. В конце 80 х годов он находился под сильным обаянием кантовского открытия, согласно которому есть только звездное небо и человек на земле. В письме Н.Н. Страхову от 16 октября 1887 года Л.Н. Толстой обсуждал ценность «Критики практического разума» И. Канта и заметил: «…наша свобода, определяемая нравственными законами, и есть вещь сама в себе (т.е. сама жизнь)…» – ПСС. Т. 64. С. 105 106. В статье «Религия и нравственность» Л.Н. Толстой в 1893 году особо выделил «гениального Канта, прямо поставившего свою этику независимо от своей метафизики…». – Там же. Т. 39. С. 20.\



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-18 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: